Как? Неужто в камере, кроме его слуги и его самого, был кто-то еще?! Неужели в мире шла война, а в тюрьме люди резали друг друга?!
— Послушай, Грузовик, — опросил я однажды, — как тебя зовут на самом деле?
Бей-эфенди, одетый с иголочки, в синем костюме, в белой рубашке с воротничком и красном галстуке, с зачесанными, блестящими от бриллиантина волосами, поскрипывая новенькими лакированными сапожками, прогуливался в коридоре. Вид у него был такой, словно он собирался через минуту выйти на волю.
— Как меня зовут? — переспросил Грузовик.
— Да, как?
— Хусейн.
— Откуда ты родом?
— Из Узуняйла.
— А за что сидишь?
— За убийство.
— Кого же ты убил?
Он не ответил. Через несколько дней я узнал от Неджати: он зарезал человека, обесчестившего его сестру, а потом и свою обесчещенную сестру.
— Нет, все-таки скажи, Грузовик! Кого ты убил?
— Оставь!
— Говорят, твой хозяин тоже сидит за убийство. А он кого убил?
— Спроси у него!
— Да разве у него спросишь? Никого не замечает.
Бей-эфенди действительно никого не замечал. Он просыпался рано, вынимал розовую зубную щетку и тюбик дорогой пасты, перекидывал через плечо полотенце и окликал слугу:
— Грузовик!
— Изволь?
— Я иду умываться.
Вернувшись, бей-эфенди становился у окна, опускал голову и, воздев руки навстречу медленно восходившему солнцу, похожему на огромный кроваво-красный стеклянный шар, долго молился, беззвучно шевеля губами. От его шелковой пижамы в лиловую полоску, лакированных ботинок, никелевой расчески, толстого кожаного чемодана, от всей его фигуры веяло благополучием и наглостью.
Но вот молитва окончена.
— Грузовик!
— Изволь?
— Бриться!
Стаканчики для бритья в алюминиевых подстаканниках, горячая вода, никелевый бритвенный прибор, безопасные лезвия. А между тем лезвия были в тюрьме запрещены. Поставив перед собой круглое зеркальце в дорогой мраморной оправе, он долго и тщательно скреб подбородок, щеки и наконец возглашал:
— Грузовик!
— Изволь?
— Я кончил бриться.
Перепоручив мыльную воду и грязный бритвенный прибор Грузовику, он обтирал шею и затылок ваткой, смоченной в спирте. Обильно брызгал на лицо лимонным одеколоном. Затем вылезал из своей шелковой пижамы, словно змея из старой шкуры.
— Грузовик!
— Изволь?
— Рубашку!
Брал из рук слуги рубашку. Надевал.
— Грузовик!
— Изволь?
— Галстук!
Брал галстук. Завязывал.
— Грузовик!
— Изволь?
— Брюки!
— Грузовик!
— Изволь?
— Пиджак!
— Грузовик!
— Изволь?
— Коврик!
Грузовик расстилал на полу шелковый, обшитый золотой бахромой молитвенный коврик. Бей-эфенди становился на колени, оборачивался лицом к Каабе, начинал намаз. Может, вы думаете, что его утренний намаз ограничивался четырьмя ракятами[98]? Ничего подобного. Он состоял из четырнадцати, а иногда и из двадцати четырех ракятов.
Окончив намаз, бей-эфенди садился на пятки, воздевал ладони и со слезами на глазах обращался к небу с какой-то мольбой. Что-то грызло его, но что?
Как-то, не выдержав, я спросил:
— Послушай, Грузовик!
— Изволь?
— Отчего после намаза твой хозяин плачет?
— Почем я знаю?
— Он женат?
— Женат.
— Дети есть?
— Нету.
— А жена? Жена у него молодая?
Грузовик мне так и не сказал, молодая жена у его хозяина или нет. Впрочем, я не настаивал. По правде говоря, как и все остальные арестанты, я тоже был немного зол на этого странного человека: ни с кем словом не перемолвится, ни на кого не глядит, будто не люди вокруг него.
— Вот самодовольная скотина! — бранился Неджати.
— Синьор! — вторил ему Кости.
— Охотник на львов! — издевался Боби: ему от «превосходительства» не перепало ни куруша.
Целый день я только и слышал:
— Грузовик!
— Изволь?
До того мне это осточертело, что с утра пораньше я стал уходить в камеру к Неджати и Кости и возвращался поздно вечером, когда «превосходительство» уже спало или сидело на своем коврике в расшитой золотом тюбетейке и читало Коран. Не обращая на него внимания, я тут же заваливался на боковую.
Как-то, заснув по обыкновению мертвецким сном, я проснулся среди ночи. А может, даже под утро. «Превосходительство» о чем-то изволило шептаться с Грузовиком. Я глянул из-под одеяла: в руках у него была пачка фотографий.
— Тут мы сняты перед конторой в лесничестве!
— А ты где?
— Вот. Сапоги, сапоги на мне какие?
— Красивые…
— Еще бы! Шиты на заказ. В Стамбуле, на Бейоглу.
Следующая карточка.
— А тут мы вместе с Шадие… Эх, где те денечки!
Он вдруг пришел в себя.
— Грузовик!
— Изволь?
— Когда мы поженились, моей жене было четырнадцать…
Очевидно, Грузовик об этом знал; он понимающе покачал головой.
— Тогда мне шел сорок пятый, — продолжал бей-эфенди. — Теперь же ей девятнадцать, а мне уже пятьдесят.
Он поглядел слуге в лицо, словно силясь что-то на нем прочесть.
— Грузовик!
— Изволь?
— Тридцать пять лет разницы — это много?
— Нет, дорогой, что ты.
— Для такого мужчины, как я…
— Это не много.
— Грузовик!
— Изволь?
— Как относятся к нам наши жены?
— Молятся на нас.
— Но ведь ты не был женат?
— Ну и что?
— А если б женился и жена у тебя была молоденькая?
— Все равно молилась бы на меня.
— А если б тебе предстояло сидеть в тюрьме долгие годы?
— Все равно!
Еще одна фотография.
— Тут мы сняты во время помолвки…
Толстая пачка, не меньше сотни карточек: во время помолвки, после свадьбы, через неделю после первой брачной ночи, через десять дней, через две недели, через месяц, через два, через полгода…
— Грузовик!
— Жена у меня — грузинка!
— Знаю. Грузинки — верные жены.
— Браво! Верные жены — грузинки, не так ли?
— Верные.
— А если их мужу сидеть в тюрьме всю жизнь?
— Все равно больше замуж не выйдут.
— Повтори, Грузовик, повтори! Какие жены грузинки?
— Верные.
— Гляди, Грузовик! Видишь подушку?
— Вижу.
— Сама кружева вязала, цветочки своей рукой вышила. Подушка, на которой мы спали свою первую ночь. Впрочем, ты знаешь, я говорил… Впитала запах моей жены. Если б ты был женат и жена у тебя была такая же молоденькая, как у меня…
— И я попал бы в тюрьму…
— Вот именно, Грузовик! Что тогда?
— Я бы рехнулся!
— А если жена у тебя была бы грузинкой?
— Тогда дело другое…
В мире шла война.
Ангел смерти Азраил, воплотившись в танки, пушки и самолеты, заливал кровью Европу. В печах сжигали миллионы людей, их прах развеивали по ветру! В мире шла война. Свирепствовал голод. И наживалась за счет голодных торжествующая сытость. Откормленные, толстые господа взбирались на трибуны и лгали, натравливая друг на друга народы.
В мире шла война. Работали радиостанции и ротационные машины, прославлявшие бойню. Во имя Азраила источали ложь газеты и радио. И немало людей поддалось этой лжи. Среди них был и Селяхеттин-бей, крохотный человечек с усиками а-ля Гитлер, в сверкающих лакированных сапожках. Маленький чиновник лесного ведомства, волею судеб оказавшийся хозяином одного из огромных лесов Анатолии, где кроны зеленых великанов раскачивались под ветром, как океанские волны.
В мире свирепствовала война, а в Турции — черный рынок. Жалованье? Да что оно значило для Селяхеттин-бея, если черный рынок приносил ему толстые пачки денег, обеспечивал икрой и виски, сверкающими сапожками и костюмами из английского бостона?! Правительство? Государство? Плевать он хотел на них. Сам черт стал ему не брат.
Требовалось от него немного — смотреть сквозь пальцы на воровскую рубку леса. Лунными и темными, дождливыми и ясными ночами падали на землю деревья, скрипели повозки. Дельцы загребали миллионы. Кто смел, тот и съел.