Тут Николай увидел, что на ногах Самотоева, обтянутых синими, с кантами, галифе, обуты брезентовые штиблеты. Из них виднелись носки. Розовые в клеточку, пристегнутые к галифе булавками.
Первый раз за два дня суматохи сборов и провожаний Орехов рассмеялся. Отец недовольно крякнул и дернул его за рукав.
— Есть ведь у него сапоги, — шепнул Николай отцу. — Хромовые… Пожалел.
Отец покосился на сына и ответил:
— Может, правильно, что пожалел. Там они ему ни к чему, хромовые–то, а здесь мать продаст. Хлеба купит.
Но говорил тогда Самотоев здорово. Он стучал кулаком по столу и обещал собравшимся бить фашистов в хвост и в гриву, вырвать у них змеиное жало и вымести с родной земли.
А газеты и радио приносили непонятные вести. Города сдавали один за другим. Что ни день, появлялись новые направления, и горько было знать, что эти направления не проживу! и недели, как их заменят другие, ближе к востоку…
Орехов поглядел на окурок цигарки и жадно потянул напоследок. Голова закружилась от махорочного дыма. До девятого класса Николай папирос в рот не брал, а потом пришла неожиданная мечта — геология. В книжках все геологи были бородатыми и с трубками в зубах. Насчет бороды ничего не получалось, а трубку купил. Теперь вот перешел на пайковую махорку. Восьмушка на четверых… Аттестат за десятилетку отец спрятал в сундук. Вот и вся геология.
— Ты вздремни еще, Орехов, — посоветовал Николаю сержант. — В солдатском деле лишний сон всегда пригождается.
— Не хочется что–то, дядя Иван, — ответил Орехов и тут же смутился, увидев, как недовольно застыло лицо сержанта.
Десять лет сержант Кононов был для Орехова соседским дядей Иваном, работавшим ловцом в семужьей бригаде колхоза. Жена Кононова вязала сети, и мальчишкой Николай любил ходить к соседям. На крюке, ввинченном в бревенчатую стену, укреплена сеть. Деревянный челнок с бечевой бегает в руках быстро, глазами не уследишь. Сопливая Зинка, дочь Кононовых, в углу с тряпичными куклами возится. А сеть растет сантиметр за сантиметром…
Кононов прислушался к сопению пароходной машины и сказал:
— Не прихватил бы нас фашист у причала… Пешком ведь, сволочи, по нашему небу ходят.
Натужный гул пароходной машины за переборкой скоро стал затихать. На палубе раздалась команда приготовиться к построению.
— Разбирайся, ребята, — сказал Кононов и стал натягивать на плечи лямки вещевого мешка. — Орехов, толкани Серегу. Проспит еще парень войну. Вот беда–то будет.
У причала начиналась дорога. Она поднималась в гору. Поеживаясь на ветру после теплого трюма, Николай глядел на дорогу. Она вилась мимо щербатых валунов на сопке, пересекала заросли березок, взбиралась по щебенчатым осыпям. Она то ныряла в распадки, на минуту скрываясь из глаз, то снова выскакивала из–за скал.
Дорога вела на фронт. В шестидесяти километрах от причала была передовая. Там, оседлав единственное в здешних местах шоссе, наступали немцы. Горнострелковый корпус армии «Норвегия» в конце июня ударил по войскам первого эшелона в районе Титовки и, разметав их в безлюдных сопках, уже решил, что открыта дорога на Мурманск. Тирольские егеря с нашивками за взятие Нарвика были обескуражены, когда в середине июля разбитые ими полки четырнадцатой армии и отряды морской пехоты неожиданно задержали наступление и начали оборонительные бои.
— Через пару дней, ребята, будем фашистов лупить, — поудобнее прилаживая противогазную сумку, сказал ефрейтор Самотоев.
— Чем будем лупить–то? — уставясь на Самотоева, зло спросил Шайтанов. — Индивидуальными пакетами? Или камушков по дороге насобираем?
— Не шуми, Шайтанов, — строго сказал сержант. — По нужде и голыми руками можно рыло на сторону своротить.
В строю весело загомонили. Кононов тоже улыбнулся. Только глаза у него стали скучными и улыбка вышла кривая, будто наспех пришлепнули ее на лицо сержанта.
У солдат маршевой роты не было винтовок.
Короткую северную ночь маршевая рота провела, забившись в щели и под валуны на склоне сопки, возле шоссе. Для согрева охотники бегали к шоссе, где то и дело натужно выли в колдобинах автомашины, и помогали их вытаскивать.
Под утро Шайтанов притащил оттуда бумажный мешок с сухарями. По его словам, добрый шофер отвалил мешок за подмогу. Солдаты скопом навалились на даровые сухари, заедая ими осточертевшую брынзу, которую маршевикам выдали на дорогу из расчета по два килограмма на нос.
Когда мешок опустел, стало вроде теплее. К тому времени на востоке забелело небо. Хорошо, что по здешним местам ночи были короткие. Осенью такую ночь в скалах не пересидишь. Сил не хватит, сомлеешь — и каюк…
Раздалась команда к построению. Солдаты с охотой высыпали на дорогу и, согреваясь, зашагали так размашисто, что нагнали обоз с банно–прачечным имуществом. На темно–зеленой будке дезкамеры виднелась надпись: «Смерть немецким оккупантам!»
— Тоже грозные вояки! — с усмешкой сказал Самотоев, кивнув на надпись. — Ишь как расписали.
— Расписали в самую точку, — ответил Кононов. — Через месяц у нас этих «оккупантов» столько заведется, что на карачках к дезкамере поползешь…
Солдаты шли быстро, обгоняя колонну бричек, на передках которых брезентовыми кулями торчали ездовые.
— В баньку бы сейчас, — мечтательно сказал Гаранин, шагавший рядом с Николаем.
Орехов заметил, что глаза Гаранина вдруг стали мягкими и задумчиво уставились куда–то вдаль.
— Этой весной я, ребята, баню срубил, — заговорил Гаранин. — Бревна в лесхозе отобрал, смоляные, духовитые… На замке теперь баня.
— Жена разве не моется? — спросил Николай. — Ты говорил, что женатый.
У Гаранина потухли глаза.
— Значит, не моется, раз на замке, — неохотно ответил он и поднял воротник шинели. Минут пять шагал, нахохлившись, как воробей на ветру, потом снова заговорил: — Молодой ты еще, Орехов… Тебе до восемнадцати лет целых четыре месяца жить. Может, такому и лучше по этой дороге идти. Ничего ты еще не наживал и не знаешь, как теряют.
— А вы знаете? — спросил Николай.
— Знаю, — ответил Гаранин. — Ушла от меня жена, Аннушка. За месяц до войны ушла…
В голосе Гаранина прозвучала такая боль, что Николай пожалел о своем вопросе. У него потерь в жизни еще не было. Верно сказал Гаранин, что ничего Орехов не наживал. Когда он в девятом классе вступал в комсомол, вся биография уместилась на полстранице тетрадного листа.
— Ушла она, — повторил Гаранин и провел по щеке пальцами. — Прошлый год поженились, а этим летом ушла. До двадцати семи лет я холостил, а потом на курсы в район поехал, там Аннушку и высмотрел. Сосватал, в деревню увез. Дом выстроили…
Грузовики на шоссе рыгали сизым дымом, оттесняя за обочину маршевую роту. Вилась среди скал дорога. Впереди что–то грохотало. То ли гром, то ли орудийная стрельба.
— Пришел я раз с работы, Аннушка вещи собирает. Не люб ты, говорит, мне, Андрей. Меня как обухом по голове. Понял, какую промашку дал. Она ведь за меня пошла — родителей послушалась. Жених, мол, хороший, в колхозе счетовод… В наших местах счетовод–то как валет козырный. Вот она и выпрыгнула. — Гаранин прищурился и покосился на обочину. Глаза его вдруг затвердели. — Мне бы сразу ее в руки взять. Прикипела бы нутром к хозяйству, небось мужа не кинула… Теперь бы с ней свидеться, я бы по–своему повернул. Только разве отсюда целым ноги унесешь? Слышь, как впереди гремит–нагрохатывает. Не гром это, ребята, — война, провалилась бы она пропадом.
— Кого это ты тут, Гаранин, ругаешь? — раздался сипловатый басок ефрейтора Самотоева, нагнавшего их.
— Так, про войну вон ребятам рассказываю, — неохотно отозвался Гаранин.
— Чего рассказывать, скоро руками пощупаем, — сказал Самотоев, вышагивая рядом с Ореховым. — Страшновато, наверное, Коля?
Орехову не было страшно. Того, что человек не видел и не испытал, он не боится.
Он сейчас хотел, чтобы кончился этот беспросветный дождь, чтобы перепала кружка кипятку и нашлось сухое место, где можно было бы поспать. Поэтому он и ответил ефрейтору Самотоеву, что ему не страшно.