Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Главное же в таком спектакле — это его «для себя».

Это главное настолько обстоятельно выяснено Д. Н. Овсянико-Куликовским в его лекциях об «Основах художественного творчества»[981], что мне {312} здесь остается только привести дословно относящуюся сюда цитату. «Всякий, — говорит Д. Н. Овсянико-Куликовский, — кому случалось воспринимать художественные произведения и достигать их понимания, хорошо знает, что это понимание ярко отмечено следующим характерным признаком: субъект стремится понять художественное произведение прежде всего для себя, в интересах своей (а не чужой) мысли, — и весь процесс представляется делом столь же интимным, личным, как интимны, личны, например: любовь, молитва, совесть, сознание исполненного долга и т. д. Если человек питает искреннюю любовь к кому-нибудь или к чему-нибудь и дорожит этим чувством, нуждается в нем, то он относится к нему как к психологической ценности, которая, так сказать, реализуется не вне субъекта, а в его внутреннем мире. Каково бы ни было значение этой любви для субъекта, человек любит для себя. Еще яснее выступает эта черта в функциях совести. Человек переживает те или другие чувства, вызываемые работой совести, исключительно “для себя”. Вот именно таково и понимание вообще, понимание художественных произведений в частности… Раз мы признали, что понимание художественного произведения есть повторение творчества, его создавшего, и раз установлено, что субъект стремится к пониманию главным образом для себя, в интересах своей мысли, то эту черту мы должны приписать и самому творчеству художника: художник творит прежде всего для себя. Этот вывод подтверждается как многочисленными наблюдениями над процессом художественного творчества, так и прямым свидетельством самих художников. Всякое художественное произведение, хоть сколько-нибудь заслуживающее этого названия, возникает как вопрос, на который хочет ответить художник, как задача, решить которую он стремится. Этот искомый ответ, это решение составляют потребность его ума, его души. Созданием произведения он и удовлетворяет этой потребности, — он, так сказать, “отделывается” от нее, как Лермонтов “отделался” от своего “демона” — стихами. В этом-то смысле художник творит для себя. И этому нисколько не противоречит тот общеизвестный факт, что весьма многие произведения искусства (в том числе и великие) были созданы — по заказу»[982].

Возвращаясь к примеру из «Тяжелых снов» Сологуба (примеру, на котором я остановился главным образом по соображениям чисто литературным), нельзя не заметить, что театральное «для себя» (mea sponte{733}) носит здесь отталкивающе-насильнический характер; но дело пустое — представить себе пример без этой давящей печати подлинно — «Тяжелых снов»! Пример, где нет принуждения старшего, власть имущего над большинством участников спектакля; где все устраивается по доброй воле и вольному сговору, — пример, напротив, отмеченный печатью «легких снов» вашей фантазии! Тогда получится нечто уже совершенно выигрышное по сравнению с общественным театром.

{313} Что (скажем глухо) занимательность подобного «театра» не чужда порою и ученым мужам, слишком серьезным, чтобы быть заподозренными в пустом ребячестве, говорит, например, следующее воспоминанье М. В. Шевлякова[984]: «У Н. И. Костомарова{734} (знаменитого историка) была птичка в клетке, кажется — чиж. Историк очень оберегал своего маленького пленника от когтей Васьки, пользовавшегося очень большою любовью Николая Ивановича. Этого кота Д. Л. Мордовцев[986]{735} называл Василием Васильевичем Миофаговым. Это прозвище так и осталось за ним на вечные времена. Однажды кот добрался все-таки до бедной птички, и задрал ее. Огорченный историк назначил суд над Васькой — суд присяжных. Сам историк выступил в роли прокурора, Мордовцев — в роли защитника, Н. А. Белозерская, сотрудница историка, — в качестве судьи, а ее дети и старушка мать Костомарова — это присяжные (старушка мать, впрочем, сказала, что “Николай дурит” — и ушла к себе). Лакей Василий был судебным приставом. Зала суда — кабинет историка. Прежде всего в залу притащили Ваську, привязанного к клетке, в которой валялись перышки от задранного им чижа. Потом Василий возвестил: “Суд идет!” — суд вошел. Костомаров, после прочтения обвинительного акта, серьезно начал говорить свою речь и так увлекся, что сказал действительно прекрасную речь, подкрепив ее учеными цитатами о значении кошки в Египте, в Риме, указал на закон борьбы за существование и пр. Обвинение вышло подавляющее. Тогда Мордовцев в свою очередь сказал защитительную речь; он говорил, что подсудимый — жертва окружающей его среды; что обвинитель — сам же развратил подсудимого; подсудимый видел, как обвинитель занимался “Последними годами Речи Посполитой” и доказывал, что слабый должен быть жертвою сильного, что Россия должна была пожрать Польшу и т. д., — и подсудимый, следуя учению обвинителя и своего господина, пожрал птичку и т. д. Присяжные решили: “Виновен, но заслуживает снисхождения”».

Так как приведенных примеров (слишком случайных?) недостаточно, быть может, для практического усвоения искусства «театра для себя», последняя часть настоящей книги (под названием «Пьесы репертуара “театра для себя”») посвящена великом сценарным либретто, строго и вместе с тем вдохновенно обдуманным как в отношении иллюстративном, так и стимульном для успешного развития драматургии этого рода.

Лишь серьезно ознакомившись с данными примерами, читатель увидит воочию как «широту горизонтов», раскрываемых искусством «театра для себя», так и то несомненное, из него вытекающее, что, при строгой творческой обдуманности фактуры любой из «пьес» его репертуара, разыгрыванье их может дать ни с чем не сравнимое театральное удовлетворение.

{314} Поэтому нужно ли после всего сказанного (хоть это и возможно)[988] толковать еще о разных преимуществах «театра для себя» как искусства, говорить о его выгодной позиции в отношении общественного театра, перечислять еще раз все его несомненные «за»?

Быть может, это единственное из искусств, где дешевизна фактуры, при максимальной ее элементарности, кустарности, доморощенности, никогда не грозит дешевкой!

Искусство, наиболее естественное, так как начало его в детских играх!

Искусство действительно ради искусства, ибо чуждо оно, как никакое другое искусство, утилитарно-материальных расчетов!

И если такое искусство «театра для себя» ненавистно всем коктаунским Гредграйндам{736}, которых мы встречаем, к сожалению, не только на страницах «Тяжелых времен» Диккенса, то это говорит лишний раз и очень убедительно за «свой театр» для каждого, за этот чисто индивидуальный театр, за Театр мечты, трепещущей при одном покушении приобщить ее к соборному началу.

«Нереальная предметность, — учит Т. Райнов в своем прекрасном “Введении в феноменологию творчества”[990], — не обладает меньшим достоинством, чем реальная. Сколько веков, — восклицает он далее, — поэты и страдальцы вообще говорят о мечте, об ее своеобразной реальности, об ее утоляющей печали силе, а мы и сейчас считаем все “мечтательное” ложным!.. Мы все еще те же варвары, и если мы уже не разбиваем созданий Праксителя{737} и Фидия{738}, то победоносно топчем мечту — нашего злейшего врага в проникнутой животностью жизни. Когда-нибудь, в том лучезарном будущем, которое тоже рисуется “только” в мечтах поэтов и социальных реформаторов, человеческая личность, может быть, расширится настолько, чтобы радикально переоценить “нереальность” мечты и поставить ее на подобающее место в ряду реальностей — не в “субъективных” порывах, не “в голове”, не в тоскующем сердце, а там же, где лежит все предметное, в сверхиндивидуальной сфере сверхиндивидуального сознания…»

вернуться

981

Вопросы теории и психологии творчества, т. I, стр. 15–16.

вернуться

982

Следуют доказательства; см. стр. 16 op. cit.

вернуться

984

См. «Исторические люди в анекдотах», стр. 194–196.

вернуться

986

Известный писатель.

вернуться

988

Например, искусство «театра для себя» не исключает участия в нем больного, лишенного возможности выйти из дому или страдающего физическим недостатком, препятствием к поступлению на службу общественного театра и т. п.

вернуться

990

См. «Вопросы теории и психологии творчества», т. V, стр. 66–67.

97
{"b":"280358","o":1}