Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Помните, что есть иная жизнь, ночная, дивная, похожая на сказку, другая, кроме этой дневной, грубой, солнечной, и хорошо, что можно переселиться {344} в другое тело, раздвоить свою душу, иметь свою тайну!.. Мир мечты!.. Что значило б искусство, если б оно не было беспрерывным устремлением из мира действительности в мир мечты, освобожденьем от оков повседневности! Я верю, наступают времена, когда искусство пересоздаст мир в духе и плоти. Первая ступень — создать новый мир в видениях искусства наперекор действительности и жизни. Вторая ступень — пересоздать плоть мира, самую жизнь, — превратить действительность в восторг, уничтожить грань между должным и сущим, слить их воедино так, чтобы мир жизни был так же радостен и экстатичен, как мир искусства… Уже теперь намечается новое жизнеощущение… Люди тоскуют о чем-то новом. И массы людские приобщаются к этой новой тоске… Религия перестала отвечать современной душе, философия убита точными науками, и мятущейся человеческой душе остается искусство, которое возродит мир. Искусство же наиболее волевое — это искусство театральное, особенно склонное навлекать на себя пассивное состояние души, погруженной в мечтательность. Только, по-видимому, пассивное, ничто так властно не двигает человека вперед, как мечта!.. Театр, не обвеянный мечтою и не рождающий в душе зрителя мечтаний, не театр, а только обезьяна театра!.. Неоцененное преимущество мечты состоит в том, что здесь творящий и воспринимающий совмещаются в одном лице, и в том, что здесь творческий замысел находится в наибольшем соответствии со средствами исполнения. Как и во всяком искусстве, материал мечтания берется из действительности, — но ни одно искусство не умеет так свободно, легко и действенно комбинировать элементы действительности. Потому создания мечты обладают наибольшей несомненностью и убедительностью, наивысшею художественной ценностью и наибольшею очищающею силою. Даже и злая мечта низводит в душу человека такое утешение и просветление, которое едва доступно другим искусствам на самых их высоких ступенях!.. И люди были бы гораздо счастливее и богаче душою, если бы они знали, что мечтание есть также творческая деятельность, как и всякое другое искусство.

Евреинов. Дорогой Федор Кузьмич, ваша философия — радостная прелюдия к «театру для себя», а ваши аргументы…

Ф. Сологуб (перебивая). Я не умею аргументировать, а философствую как поэт, по удачному выражению Достоевского.

Шопенгауэр (улыбаясь). И это ценно, по справедливому замечанию Шопенгауэра.

Евреинов. Признание, достойное сына поэтессы{795}!.. (Светский смех и рукопожатия между Шопенгауэром и Ф. Сологубом.) У вас ведь много общего, господа, не только в философии мироотрицания, но и в представлении о свободе воли, даже в аналогии, проводимой между жизнью и театром!

Шопенгауэр. Очень, очень рад.

Евреинов. Не правда ли, Федор Кузьмич?

Ф. Сологуб. Конечно. Вы имеете в виду…

Евреинов. «Театр одной воли»{796}; особенно то место, где так трагично отвергается возможность даже «актерской отсебятины».

{345} Ф. Сологуб. Но ведь действительно, — обыкновенно мы не знаем, что самобытной нашей воли нет, что всякое наше движение и всякое наше слово подсказаны и даже давно предвидены в демоническом творческом плане всемирной игры раз навсегда, так что нет нам ни выбора, ни свободы, нет даже милой актерской отсебятины, потому что и она включена в текст всемирной мистерии каким-то неведомым цензором; и тот мир, который познаем, не иное что, как дивная на вид декорация, а за нею закулисная неряшливость и грязь. Играем как умеем подсказанную нам роль, актеры и в то же время зрители, попеременно аплодирующие друг другу или освистывающие друг друга, приносимые в жертву и в то же время приносящие жертву.

Шопенгауэр (аплодируя). Восхитительно сказано.

Евреинов. Но где же исход? Спасительный исход?

Шопенгауэр. Как где? Ведь мир — только воля! В данном случае воля поэта!

Евреинов (горько). Несвободная воля!

Шопенгауэр (авторитетно). Свобода, которую нельзя найти в operari{797} (в действии), должна заключаться в esse{798} (в бытии, в существовании). Мы должны искать проявления и творения своей свободы не в наших отдельных поступках, но во всем существовании и существе самого человека, его existentia{799} и essentia{800}. И в этом смысле мир…

Ф. Сологуб (подхватывая). Весь мир — только декорация! Правда! Однако за нею таится не только закулисная неряшливость и грязь, но и творческая душа, — Моя душа… Веселою игрою воздвиг Я миры, — и Я — жертва, и Я — жрец.

Шопенгауэр. Конечно. И нас не обманывает сознание собственновластия и первоначальности, неоспоримо сопровождающее все наши деяния, несмотря на их зависимость от мотивов.

Евреинов (задумчиво). «Веселою игрою»… Но вы же говорили, Федор Кузьмич — не помню где, что мы умерли сердцем для легкой игры! что

Живы дети, только дети, —
Мы мертвы, давно мертвы{801}

Стало быть, театр для взрослых невозможен?

Ф. Сологуб. Возможен. И именно тогда, когда мы хотим от него — если мы хоть сколько-нибудь остались живы от безмятежных дней нашего детства — того же, чего хотели некогда и от нашей детской игры, — пламенного восторга, похищающего душу из тесных оков скучной и скудной жизни.

Евреинов. Вы, стало быть, благословляете «театр для себя»?

Ф. Сологуб (как бы не слушая, погруженный в воспоминания). Когда Поль Верлен, лирический, нежный поэт, влача дни свои в нищете, был близок к смерти, он принялся золотить все бедные предметы своей скудной обстановки: колченогий стул, убогая кровать — все засияло перед ним, обманывая воображение бедного поэта блеском творимой красоты…

Евреинов. Но это же «театр для себя»?!

{346} Ф. Сологуб. Театр интимный — а таков между прочим ваш «театр для себя» — наиболее для нас дорогой и желанный; но говорить о нем так трудно… Что сказать о наших играх в детские годы, — играх интимных, в укромных уголках, куда не заглядывали взрослые и чужие?.. Была ведь игра и «для большой публики», в многолюдстве, шуме и буйстве, где было весело до утомления, а здесь… в этих укромных уголках, здесь было жутко и тоже весело, да, весело, и щеки краснели багровее, чем от буйного бега, и в глазах зажигались тусклые огни, и… Нет, об интимном театре говорить очень трудно. (Смеется.)

Евреинов (обращается к Анри Бергсону). Может быть вам не трудно, профессор! — прервите наконец ваше молчание, которое, смущенный им, не знаю, в какую сторону принять.

Ницше (иронично). Est res magna tacere, говорит Марциал{802}.

Анри Бергсон (к Ницше, утонченно-любезно). Но вы его не послушались, чем подали и мне, в конце концов, скверный пример. (Общий смех.)

Ницше (едва ли задетый). Plaudite, amici{803}!

Бергсон (озираясь). Мне приходится говорить последнему. Не знаю, нужно ли резюмировать все, что здесь говорилось! Пожалуй, это и невозможно, и бесцельно. Отмечу лишь то общее, в чем, кажется, сошлись все предшествующие ораторы: это общее я бы формулировал так: во-первых, понятие «театр» не исчерпывается представлением о синтезе искусств, обычно связываемом с данным понятием, а шире его и значительнее, причем между театром и жизнью проводится серьезная аналогия в том смысле, что примерным источником ее принимается не жизнь, а театр; во-вторых — ребяческим играм должно быть придано значение гениальной и вожделенной для взрослых откровенности; и в‑третьих — возможная апологетика явления, фиксируемого m‑r Евреиновым как «театр для себя». Всецело присоединяясь в общих чертах к формулированным мною общим выводам, я позволил бы себе лишь некоторые к ним добавления, которые, быть может, бросят лишний свет на интересующий вас предмет, впрочем, и без меня — оговариваюсь — достаточно освещенный. Начну с того, что сходство жизни с театром может быть найдено еще в большей крайности, чем это сделано предшествующими ораторами. Сам мозг наш я бы назвал органом пантомимы, так как его роль сводится к мимировке жизни духа, к действенному изображению внешних положений, к которым дух должен приспособиться. Само наше познание — позвольте быть мне модным — я бы сравнил с искусством кинематографа.

108
{"b":"280358","o":1}