Когда через полчаса я входил на лестницу Зимнего дворца финансов в rue Lafitte, с нее сходил соперник Николая.
— Мне Шомбург говорил, — сказало его величество, милостиво улыбаясь и высочайше протягивая собственную августейшую руку свою, — письмо подписано и послано. Вы увидите, как они повернутся, я им покажу, как со мной шутить.
«Только не за полпроцента», — подумал я и хотел стать на колени и принести, сверх благодарности, верноподданническую присягу, но ограничился тем, что сказал:
— Если вы совершенно уверены, велите мне открыть кредит хоть на половину всей суммы.
— С удовольствием, — отвечал государь император и проследовал в улицу Лафит.
Я откланялся его величеству и, пользуясь близостию, пошел в Maison d'Or.
Через месяц или полтора тугой на уплату петербургский 1-й гильдии купец Николай Романов, устрашенный конкурсом и опубликованием в «Ведомостях», уплатил, по высочайшему повелению Ротшильда, незаконно задержанные деньги с процентами и процентами на проценты, оправдываясь неведением законов, которых он действительно не мог знать по своему общественному положению.
С тех пор мы были с Ротшильдом в наилучших отношениях; он любил во мне поле сражения, на котором он побил Николая, я был для него нечто вроде Маренго или Аустерлица, и он несколько раз рассказывал при мне подробности дела, слегка улыбаясь, но великодушно щадя побитого противника.
В продолжение моего процесса я жил в Отель Мирабо, rue de la Paix. Хлопоты по этому делу заняли около полугода. В апреле месяце, одним утром, говорят мне, что какой-то господин дожидается меня в зале и хочет непременно видеть. Я вышел; в зале стояла какая-то подхалюзая, чиновническая, старая фигура.
— Комиссар полиции Тюльерийского квартала, такой-то.
— Очень рад.
— Позвольте мне прочесть вам декрет министра внутренних дел, сообщенный мне префектом полиции и касающийся вас.
— Сделайте одолжение, вот стул.
«Мы, префект полиции:[567]
Взяв в соображение 7 пункт закона 13 и 21 ноября и 3 декабря 1849 г., дающий министру внутренних дел право высылать (expulser) из Франции всякого иностранца, присутствие которого во Франции может возмутить порядок и быть опасным общественному спокойствию, и основываясь на министерском циркуляре 3 января 1850 года, решаем,
что следует:
Называемый (le N-é, то есть nommé, но это не значит «вышеупомянутый», потому что прежде обо мне не говорится, это только безграмотная попытка как можно грубее обозначить человека) Герцен, Александр, 40 лет (два года прибавили), русский подданный, живущий там-то, обязан оставить немедленно Париж по объявлении сего и в наискорейшем времени выехать из пределов Франции.
Воспрещается ему впредь возвращаться под опасением наказаний, положенных 8 пунктом того же закона (тюремное заключение от одного месяца до шести и денежный штраф).
Все меры будут приняты для удостоверения в исполнении сих распоряжений.
Сделано (Fait) в Париже, 16 апреля 1850.
Префект полиции П. Карлье.
Скрепил общий секретарь префектуры Клемен Рейр.
На боку: Читал и одобрил 19 апреля 1850 г.
Министр внутренних дел Ж. Барош.
Лета тысяча восемьсот пятидесятого,
апреля двадцать четвертого.
Мы, Емилий Буллей, комиссар полиции города Парижа, и в особенности Тюльерийского отделения. Во исполнении приказаний господина префекта полиции от 23 апреля:
Объявили сударю (sieur) Александру Герцену, говоря ему, как сказано в оригинале». Тут следует весь текст опять. В том роде, как дети говорят сказку о белом быке, повторяя всякий раз с прибавкой одной фразы: «Сказать ли вам сказку о белом быке?»
Далее: «Мы пригласили поименованного (le dit) Герцена явиться в продолжение двадцати четырех часов в префектуру для получения паспорта и для назначения границы, через которую он выедет из Франции.
А чтоб сказанный сударь Герцен не отозвался неведением (n’en prétende cause d’ignorance — каков язык!), мы ему оставили эту копию сказанного решения в начале сего настоящего нашего протокола объявления — nous lui avons laissé cette copie tant du dit arrêté en tête de cette présente de notre procès-verbal de notification».
Где мои вятские товарищи по канцелярии Тюфяева, где Ардашов, писавший за присест по десяти листов, Вепрёв, Штин и мой пьяненький столоначальник? Как сердце их должно возрадоваться, что в Париже, после Вольтера, после Бомарше, после Ж. Санд и Гюго, — пишут так бумаги! Да и не один Вепрёв и Штин должны радоваться — а и земский моего отца, Василий Епифанов, который, из глубоких соображений учтивости, писал своему помещику: «Повеление ваше по сей настоящей прошедшей почте получил и по оной же имею честь доложить…»
Можно ли оставить камень на камне этого глупого, пошлого здания des us et coutumes[568], годного только для слепой и выжившей из ума старухи, как Фемида?
Чтение не произвело ожидаемого действия. Парижанин думает, что высылка из Парижа равняется изгнанию Адама из рая, да и то еще без Евы, — мне, напротив, было все равно, и жизнь парижская уже начинала надоедать.
— Когда должен я явиться в префектуру? — спросил я, придавая себе любезный вид, несмотря на злобу, разбиравшую меня.
— Я советую завтра, часов в десять утра.
— С удовольствием.
— Как нынешний год весна рано начинается, — заметил комиссар города Парижа, и в особенности Тюльерийский.
— Чрезвычайно.
— Это старинный отель, здесь обедывал Мирабо, оттого он так и называется; вы, верно, были им очень довольны?
— Очень. Вообразите же, каково с ним расстаться так круто!
— Это действительно неприятно… хозяйка умная и прекрасная женщина — m-lle Кузен — была большой приятельницей знаменитой Lenormand.
— Представьте себе! Как досадно, что я этого не знал, может, она унаследовала у нее искусство гадать и могла бы мне предсказать billet doux[569] Карлье.
— Ха, ха… мое дело вы знаете, позвольте пожелать.
— Помилуйте, всякое бывает, честь имею вам кланяться.
На другой день я явился в знаменитую, больше чем сама Ленорман, улицу Jérusalem. Сначала меня принял какой-то шпионствующий юноша, с бородкой, усиками и со всеми приемами недоношенного фельетониста и неудавшегося демократа; лицо его, взгляд носили печать того утонченного растления души, того завистливого голода наслаждений, власти, приобретений, которые я очень хорошо научился читать на западных лицах и которого вовсе нет у англичан. Должно быть, он еще недавно поступил на свое место, он еще наслаждался им и потому говорил несколько свысока. Он объявил мне, что я должен ехать через три дни и что без особенно важных причин отсрочить нельзя. Его дерзкое лицо, его произношение и мимика были таковы, что, не вступая с ним в дальнейшие рассуждения, я поклонился ему и потом спросил, надев сперва шляпу, когда можно видеть префекта.
— Префект принимает только тех, кто у него письменно просит аудиенции.
— Позвольте мне написать сейчас.
Он позвонил, вошел старик huissier[570] с цепью на груди; сказав ему с важным видом: «Бумаги и перо этому господину», юноша кивнул мне головой.
Huissier повел меня в другую комнату. Там я написал Карлье, что желаю его видеть, чтоб объяснить ему, почему мне надобно отсрочить мой отъезд.
В тот же день вечером я получил из префектуры лаконический ответ: «Г. префект готов принять такого-то завтра в два часа».
Тот же самый противный юноша встретил меня и на другой день: у него была особая комната, из чего я и заключил, что он нечто вроде начальника отделения. Начавши так рано и с таким успехом карьеру, он далеко уйдет, если бог продлит его живот.