— Ну, вот… Набунтовали!..
Из партии на шум и выстрел прибежал начальник, и пока перепуганный взводный излагал ему событие, Анисья, полузакрывши глаза, с опущенными руками, стояла, как застывшая. Потом всмотрелась в лицо Якова и упала перед ним на колени.
— Яша!.. Деданька мой бедный!.. Прости ты меня! Прости!.. И тебя я погубила! Всех я погубила. Все я радости убила!
Яша слабо улыбнулся ей побелевшими губами и с усилием поднял коченеющую руку, но перекрестить ее не смог.
— Господь тебя простит, дитятко болезное… — произнес он еле слышно. — Меня простите, Христа ради! — сказал он всем смотревшим на него и, точно засыпая, закрыл глаза.
Анисья позабыла о любви своей к Матвею Бочкарю, о каторге, обо всех скорбях своих, и даже о зачавшейся в ней новой жизни.
— Старичок блаженный! — как родителя оплакивала она Яшу. — Как же я тебя раньше не видела? Как же раньше я тебя не понимала?
Начальник бело и свирепо осмотрел взвод. Подтянулся, похудел и потемнел перед ним взводный унтер-офицер.
— Кто позволил здесь устроить свидание с бабами? — сухо и жестоко посмотрел он на взводного начальника. — В каторгу захотел, а?
Взводный почему-то пристально взглянул на двух самых высоких арестантов, которые, узнав друг друга, не могли вымолвить ни одного слова и, стояли, как смертельные враги.
Васька же, пытаясь удержать возле себя Стратилатовну, лепетал:
— Господин начальник! Моя ж не виновата. Не она ж причина!..
Начальник молча подал знак конвойным, указав на просвирню:
— Убрать всех баб сию минуту! Завтра же переведу их на другую партию.
Но Августа Петровна положила на свои колени голову умирающего Яши и твердо отчеканила:
— Ну, нет, родимушки… Коли меня, стреляй меня, а только я его покинуть не могу… Да он же еще дышит! — заскрипела она, подавляя рыдания. — Еще теплый. Может он еще и выживает.
Взводный становился все угрюмее и не смел сказать ни слова, а начальник, увидев Яшу, смягчился.
— Старика-то зря поранили. Сашкунов! Останешься при них. Фельдшер на подводу подберет. — и, обращаясь к арестантам, скомандовал неумолимым беспощадным голосом:
— Построиться в ряды!
Потом, видимо для укрепления дисциплины, громко сказал взводному:
— Молодец! Спасибо! За подавление бунта представлю тебя к награде.
— Рад стараться, ваш-сок-род! — отчеканил взводный и скомандовал:
— Смирно!
— Готов поход! — коротко приказал начальник и ушел к обозу.
Микула даже не видел, как увели Анисью, не вспомнил, что она с ним не простилась. Только Митька видел, как медленно пошла она, прямая и высокая, точно на ногах уснувшая, забывшая про все.
Матвей Бочкарь все еще стоял возле старика, не веря глазам своим, что это тот самый Илья Иваныч Лукичев, могучий и завидный богатырь ямщик, которого так пышно поженила на себе сестра его, вдова купца, Овдотья Петровановна, убитая Ильею, его вот этими, ужасно длинными и волосатыми руками.
Доносился подавленный вой уводимой Стратилатовны, почуявшей, что она больше никогда не увидит верного ей Ваську Слесаря.
Васька же построился в переднюю шеренгу и тихо ныл без слов.
Застыв над умирающим, жадно слушала просвирня его последние предсмертные слова м повторяла нежно:
— Говори, Яшенька, сказывай!.. Все расскажу им, все до капельки.
Как бичом стегали слова взводного, проклинавшего арестантов. Уже ушел и стал в ряд Илья Иваныч Лукичев. Но не узнал, забыл свое каторжное имя Микула Петрованович. Впервые за последние семь лет, как он стал носить чужое имя, — впервые был он не Матвей Бочкарь.
Навсегда и окончательно отняли гармошку у Митьки Калюшкина. Жалко усмехнулся Митька, когда взводный прокричал Микуле:
— Што же ты думаешь, тебя с сударкой на подводе повезут?.. Матвей Бочкарь! Кому я говорю? Ставай в шеренгу!
Микула повернулся к взводному и крикнул:
— Нету больше тут Матвея Бочкаря!
— Чего такое? — удивился взводный.
Вместо Микулы взводному ответил Илья Иваныч:
— Сызмальства его знаю…
Но он не договорил, как будто поперхнулся. Потому что увидал возле куста на косогоре изжелта седую бороду, а потом и всего деда. И оба снова замолчали, будто умерли для этой жизни, где так долго может жить в райском приволье старый пасечник, и где нет места для богатырей могучих.
Да и нельзя уже было сказать ни одного слова. Арестантский строй хуже солдатского.
— Шаг на месте! — вскидывая на плечо винтовку и подтягиваясь, будто на смотру, скомандовал военный. — Запевало!.. Песню!
Робко, нехотя затянул слабый голос бледнолицего.
Как за каменной стеною За решеточкой стальной.
И подхватили все бушующей вьюгой.
Сидел молодец — мальчишка Не женатый — холостой…
— Шагом марш!.. Аз, два!
И первый взвод каторжан, в такой песне, грозно звеня цепями, как закованная в зловещую сталь страшная сила, двинулся по тракту с взглядами, устремленными в голубую и неведомую даль.
Долго идет по тракту партия. Сурово озирались проходившие на умирающего Яшу, голову которого все еще держала на коленях Августа Петровна. Прошли и каторжные женщины, среди которых, с широко открытыми, как бы увидевшими что-то новое глазами, прошла красавица Анисья.
Наконец затихла песня, умолк лязг цепей и скрип обоза, подобравшего Яшу на подводу, медленно растаяла партия арестантов в ярком солнечно-зеленом дне.
Старый пасечник смелее вышел на простор дороги, сделал козырек из дрогнувшей руки и долго-долго всматривался в след пылившей веренице жуткого обоза.
И не узнает никогда старик, что двое арестантов, самые высокие, были когда-то на его пасеке и ели мед, и пели песни над оврагом, и носились мимо на ретивых тройках…
Знает только об одном: давно пора бы умереть ему, а вот Бог грехи терпит.
Наступила тишина. Снова зазвенела иволга, защебетал в небе жаворонок, послышалось гудение домовитых пчел.
А про закованную силушку Ильи с Микулою и невдомек слуге пчелиному.
Ушли по тракту каторжане. Улеглась пыль на дороге, поднятая их закованными, в кровь разбитыми ногами. Но долго еще роились мухи над темным пятнышком на пыли дорожной: совсем немного просочилось крови на землю из сердца Яши.
Вышло солнце на середину неба, высушило все до капли. Но рассказ его о сне прекрасном, о чудесном храме белом на горах высоких, навсегда с собой взяли каторжане.
Семь рассказов вам рассказано. Семь подробностей показано про беды-горести, про радости простые, про жизнь народную.
Семь правд больших, хотя и с малыми неправдушками, кривденятками-прикрасами, как водится в дружеской беседе.
А восьмая — вся неправда, или, правда непонятная.
Потому, что волен всяк свою красоту искать и понимать по своему разуму. Может быть, в том и радость мира сущего, что всякая душа — отдельный храм, а всякий разум — мир премудрости.
Вот, скажем, видите вы сон, как будто вас ведут какие-то враги — убить или замкнуть в темницу вечную. Подкосились ваши ноги, опустились руки от боязни, отнялся язык и страхом переполнено и остановилось сердце ваше. Ан, вдруг проснулись: «Господи, какая радость: это же, ведь, только приснилось!..»
Но радость быстро, быстро вас оставила и улетела в сказочный край свой, и встретили вы день с обычной заботой, а вскоре и про тяжкий сон позабыли и про светлую радость, что навестила вас при пробуждении. А почему такое?.. А потому такое, что слишком много получаете вы воли, через чур разбаловались вы светом божьим, через меру примелькались вам земные чудеса…
Но вот нечаянно случилось с вами горе: заперли вас взаправду в темную тюрьму и сразу представляются вам светлыми, несбыточными чудесами даже пасмурные дни осенней непогоды где-нибудь в просторном поле на охоте.
А цветы лазоревые в летнем поле! А всходы и заходы золотого солнца над родимою землею! А проголосная песенка возлюбленного друга в яркий полдень! А зной хмельной любви с верной подружкой, с чародейной улыбкою губ ее румяных!..