Конвойные обошли взвод, перешепнулись меж собою, со скукою на лицах посмотрели назад, поджидая смену, посмотрели в сторону совсем заснувшего взводного и, ставши на свои посты, стали слушать Яшу. В сторону же Анисьи и Стратилатовны глядели вскользь, стыдливо, как смотрят в сторону супругов.
Выпрямился бородач и, слушая, угрюмо опустил глаза к дороге.
— Это я не про свою келейку, которую всегда-то вижу, — начал Яша. — А видел я совсем другой недавно сон. Вижу, будто бы, брателки, вхожу я в церкву… Не то в хоромину какую. Сперва бы это церква, опосля, когда внутрь взошел, будто бы большой пресветлый терем. В жизни своей я, брателки, не видывал такого, окромя церкви, а даже и во сне не видывал. Когда был маленький — мне бабонька сказывала сказку про царя Гвидона и про светлый терем морской царицы. Ну, во сне не видывал такого. И рассказать даже не сумею, брателки…
— Ну, ничего, сказывай, как можешь, — нетерпеливо потребовал широкий.
— Скорее сказывай! — подтвердил бледнолицый. — А то скоро нас погонят — не успеешь.
— Вот как бы, брателки мои, вхожу я в этот терем, а посреди бы за столами, за дубовыми, за скатертями самобраными, как в сказке сказывается, в одеждах праздничных и самоцветных сидите будто бы все вы, все значит осужденные… И будто все на воле!..
— На воле? — стоном-эхом отозвались голоса.
— На воле, брателки! — еще светлее улыбнулся Яша. — И будто бы по середине на красном месте набольший из вас, эдакой пригожий молодец, навроде бы Матвея нашего! Пир будто пируете свадебный и песни все таково хорошо и весело поете все… А двери бы раскрыты широко и через них видать бы все вот это самое приволье!.. Ну, как есть всю эту землю Божию, брателки!
Лица каторжан посветлели. Все слушали, затихнув и ожидая дальнейших слов Яши так, как будто этими словами решалась судьба всей каторги. И Яша, помолчав, продолжал:
— А мы будто с Петровнушкой-то служим вам всем при столе и стоим как бы в отдалении друг от друга. И смотрим бы на диво это и боимся слово сказать… Чтоб сон-то не вспугнуть, потому што все мы твердо знаем, што все это во сне привиделось.
— Как складно сказывает Яша! — прошептала Анисья. — Они все его слушают, как малые ребята…
Микула тоже слушал и шептал Анисье:
— Пошто ж мы раньше так с тобой не миловались? Пошто ж мы не могли на воле так любиться?..
Просвирня тихо поднялась с места и, увидев Бочкаря с Анисьей, стала так, чтобы загородить их собою от затихших арестантов. И восторженно шепнула умиленному бородачу.
— Сам сказывает, сам, родимушка… Раньше дак, просишь его, просишь — не желает. А сегодня, ишь, разговорился.
— Погоди ты, не мешай ему! — шепнул Петровне бледнолицый.
А Стратилатовна опять кольнула взглядом в сторону Анисьи и Микулы.
— А те-то, те-то што делают!
— Это Яшка да просвирня все подстроили! — проворчал Васька. — Штобы зубы всем заговорить… Анисья их подговорила, чтобы поиграться со своим миленым.
— Много там виделось, — продолжал рассказ свой Яша, — ну только всего я не сумею рассказать… Может потом припомню все. Про клады много было сказов… Каждый про свой клад бы вроде как по песне спел. Потом бы входит мой брателко, меньшак Вавила Селиверстыч. А после бы племянник мой Корнил, а потом бы и Лимпея, сноха Вавилина. И будто все бы с приношением. А Корнил-то, мой племянник, будто бы несет мою часовенку-то сонную… Ну только бы она вся очень маленькая, как игрушка. — Яша потихоньку вытер набежавшую слезу. — Тут много было всего… Не суметь мне вам сказать… Потому што я хочу сказать, а не могу…
— А што ж ты плачешь, старичок? — жалостливо спросил у Яши рыжий каторжанин.
Яша начал еще горше плакать и сквозь слезы отвечал:
— Потому, что, брателки, я вижу, что не моя это часовенка, и мне бы таково-то горько стало, а вокруг меня поют бы и утешают бы меня ровно бы ангелы где-то далеко. И поют бы они:
— «Всякое ныне житейское отложим попечение»… И кто-то будто бы снаружи глас мне подал, штобы я глядел на горы. — И таково ли мне стало радостно стоять и слушать. А стоять-то я будто и не могу. И глядеть на горы бы не смею. У меня будто ноги отнялись от испуга, что сейчас мы все проснемся и я слова молвить не могу, а ангелы будто все краше, все умильнее поют бы:
— …«Всякое ныне житейское отложим попечение»… — И вот бы, брателки, взглянул я на горы… А там бы выше туч возвысился, стоит бы храм великий и такой пресветлый и такой-то огромадный, белый-белый, аж для глаз больно… И вижу бы я: все вы туда начали смотреть, а увидать будто бы все не можете… Которые бы видят, а больше не видят… И как бы все мы слышим глас таково явственно:
«Прийдите ко мне все труждающие…»
Но Яша не окончил. Стратилатовна не вытерпела, крикнула:
— Этот зубы тут заговаривает, а те-то там, бессовестные рожи… Поглядите-ка, сплелися! — она ткнула пальцем в сторону Анисьи.
Бочкарь услышал, волком посмотрел на арестантов и еще крепче обнял женщину, страстно говоря ей:
— Ничего! Пускай все видят. Потому, я чую: мы впоследние видимся.
Анисья обомлела и со слезами на глазах заговорила что-то пьяное, почти безумное:
— Да, да! Сплелися! Пускай все видят! Не стыжуся. Совесть потеряла. Каторжная стала! Несчастный мой, ребеночек!.. Куда же я его деваю? Арестаненочек!.. Пропала втуне вся любовь моя. Пропало все-о!..
Каторжане встали с мест, посмотрели с удивлением, потом с усмешками, и вдруг их всех охватило чувство зависти, затем злобы одних и явной похоти других. И вырвался из их грудей какой-то протяжный рычащий стон без слов.
А Яша повернулся, обидно всхлипнул и сказал:
— Никого я не заговаривал. Как видел, брателки, так и сказал.
Но Яшу уже никто не слушал. Каторжане безрассудно и безвольно бросились к Анисье, протягивая скованные руки к распустившейся на руках Микулы женщине.
Вспыхнул целый вихрь желаний огненных, звериный рев и звон цепей. Конвойные бегали вокруг взвода, оцепили каторжан, но растерялись и не знали, что делать.
— Уберите баб отсюда!.. Уберите! — закричал высокий бородач. — Я знаю это зелье! Я сам за бабу пострадал!..
— Нет, нам давайте их!.. Давайте!.. Мы тоже баб сколько годов не видели! — кричали, рычали и неистово смеялись каторжане.
Одни схватили Стратилатовну, вступили в драку с Васькой, другие бросились к Анисье.
— Вот эту нам отдайте… Этую!..
А один, с перекошенным ртом, облапал даже Августу Петровну.
Даже Митька ошалел и ни с того ни с сего грянул плясовую.
Как обожженный вскочил с места взводный и, выхватывая у первого конвойного винтовку, закричал неистово:
— Што такое? Бунт? Побег? Перестреляю!..
— Стреляй! — взревела грубым, хриплым голосом Анисья и, для чего-то раскосмативши себя, встала, бросилась навстречу взводному, конвойным и каторжанам, с надрывным воплем, — Нате же меня!.. Рвите на части, как собаки падаль… Нате!.. Я заслужи-ила все-о-о… Я заслужила!.. И не гожусь я в матери! Я каторжная! Я распутная!..
И еще буйней, еще неистовее закричали каторжане, снова бросились к Анисье, которую удерживал Бочкарь и грохотал, бросаясь в драку.
— Всех… Всех передушу! Зубами рвать начну. Сволочи-и!
Голос взводного показался слабым и неслышным, когда он скомандовал:
— Взвод!.. Прикладами!.. — а сам не удержался, невольно надавил на курок винтовки и выстрелил.
Яша схватился за сердце и медленно стал оседать к ногам Микулы, улыбаясь и чуть слышно уговаривая арестантов:
— Перестаньте, брателки… Отложите попеченье… Веруйте!
Просвирня первая почуяла беду.
Яшенька… Яша!.. — закричала она, склоняясь над упавшим Яшей.
Звук ли выстрела, или падение Яши, или ворвавшиеся в круг взбунтовавшихся двое самых высоких и самых свирепых арестантов, старого бородача и молодого Бочкаря, которые остановили взгляды друг на друге и замерли в молчании, — неизвестно что внезапно водворило тишину, и тишина была такая, что даже взводный не решился нарушить ее. Стоял и, пораженный тем, что видел, ощупывал горячий ствол винтовки, как бы не веря, что она могла убить. Наконец, он понял, что произошло и тихо проворчал на арестантов: