И только теперь, когда этот крик братишки, бестолковый, но отчаянный и жалкий, с новой силой пронзил сердце Дуни, она бросилась вслед за толпой, с хохотом тащившей в снег Проезжего. Бросилась так быстро, что распущенная коса ее развеялась по воздуху и спал с нее платок, лопнула на упругой груди кофточка от размаха рук и эти руки вцепились в собственные волосы. С кровавых губ, прикушенных в припадке бешенства, полетела в толпу кровавая слюна вместе с надорванным, сразу охрипшим и воюще-рычащим воплем:
— Га-ады вы!.. Гадины проклятые! Раздавили мою душеньку-у!.. Сердце мое р-растоптали-и!..
Из огромных глаз ее впервые глянул на толпу бесстрашный, огненноглазный, не знающий ни о каких законах, ни о каком стыде, ни о каком Боге, Дьявол.
И перед этим Дьяволом толпа отхлынула, выкатилась из избы лохматыми растерзанными клочьями, а визжащий на печи Микулка захлебнулся своим криком и зашелся кашлем.
Рассказ третий
Проезжий испытал оскорбление невинно избиваемого человека, когда вытесненный из Петровановой избы толпою, он был грубо подхвачен на руки, подкинут три раза вверх и брошен в мягкую холодную, ослепительно-сыпучую снежную постель. Кто-то потащил его за ногу, и снег засыпался под куртку. Кто-то разорвал рукав у волчьей дохи, а когда толпа с хохотом и гиканьем отхлынула, Проезжий долго искал в сугробе шапку.
Раскалился до багровой краски на лице и шее, когда потребовал старосту и писаря для составления протокола.
Он заявил им, что его избили, но ни где на теле не ощущал ни одной царапины, ни какой боли.
Деловито и обрядно, строго был составлен протокол. Подписались и два понятых, видевшие, что барина действительно качали ряженые, а кто — под масками нельзя узнать.
Прошла ночь. Проезжий слышал поднявшуюся вьюгу и долго не мог уснуть. Вспоминая случай с ряженными, он ничего не помнил из того, что было до снежной бани, а все вместе, показалось ему глупым и смешным. И самым смешным было то, что был составлен протокол.
Ведь ничего особенного не случилось. Ну, что же? Ребята покачали его, вываляли в снегу, подурачились и только.
Ранним утром он пошел на сборню, посмеялся с писарем и старостой, и собственноручно уничтожил протокол. А за беспокойство дал писарю и старосте по красненькой. Те были ошеломлены и по такой щедрости подумали, какой это был знатный человек.
Проезжий тоже понял только здесь, какую он мог натворить глупость своей тяжбой с ряженными. Протокол пошел бы к мировому, а может быть, для разъяснений и туда, к его начальству. В университете бы узнали подробности и, конечно, все по-своему истолковали бы. Донеслось бы жене, а она кормит маленького сына… Черт знает, что могло бы выйти! Поэтому Проезжий в сборне, после уничтожения протокола, стал веселым, разболтался и заслужил расположение писаря. Тот подмигнул ему, притопнул валенками по полу и, заложив руки в карманы теплой куртки, одобрил барина:
— А хорошенькую вы получили, барин, девку! Чистенькую! Целенькую…
— Ну, что вы за вздор болтаете! — ответил он, не переставая, однако, улыбаться и с той же улыбкою распорядился заложить ему тройку хороших лошадей, чтобы выдюжили вьюжную, тяжелую дорогу.
— Да, мороз Крещенский! — крякнул писарь, распрощавшись с барином.
Потом поежился и поплясал на заплеванном полу сборни, продолжая хитро улыбаться старосте.
Только уехал Проезжий — пошла молва о том, что Дуню Петрованову «застали с барином». И уже вся деревня и, в особенности Спиридоновна, свидетельствовали, что куча маскировщиков «поймали Дуньку с барином».
— Дыть как? Прямо в избе, средь бела дня, при отчишке, прямо на глазах! Во, гадость-то, какая!
Вечером, на другой день, парни азартно караулили Дуню у избы — хотелось им устроить «помочь». Больно, все-таки девка красивая. Проезжему, чужому человеку, этакая ягодка досталась. А с такими на деревне нечего степенничать.
Но только зря подглядывали, зря время провели. Думали, что девка прячется, ворвались в избу, со старухой поругались — не нашли. И Петрована дома не было: ушел, будто, искать ее.
— Ушла девка. Сгинула! — рыдала бабушка Устинья, — Должно быть, руки на себя наложила!
Петрован вернулся поздно ночью. Не нашел он Дуню. Сразу постарел, согнулся, руки к сердцу скрючил. Тайно подходил к нему Илья, и по ночам они, как о злодействе, говорили о своих догадках: куда могла деваться? Не веря своим словам, утешались тем, что возможно Дуня с горя ушла в город, в монастырь. Девка твердая. На своем поставит. Больше некуда деваться от такой обиды.
— Либо в монастырь, либо в прорубь! — вслух подумал Петрован.
Микулка закричал на отца, как на врага:
— Не ври-и!.. — а сам поверил и стал плакать целыми часами, ночью вскакивал, плакал во сне.
Тихим стал Петрован Василич. В работе еще более сердитым и даже Мавра Спиридоновна не могла к нему придраться. Работал, как на пожаре. В работе тушил свою тоску, свою обиду и свой стыд от бессовестных намеков баб, парней и девок деревенских.
Бабушка Устинья оплакивала осиротевшую корову, только с ней и разговаривала ласково. А со всеми остальными, даже внуком, как-то всегда с сердцем, с неохотой или с горькими причетами на свою старость.
— Будь помоложе, взяла бы котомочку да и обошла бы все монастыри… Все места святые русские. Три года проходила бы пешком, а отыскала бы свою горемыку-горькую.
И как начнет причеты, как начнет басовитым, дряблым голосом:
— Да моя лебедь белая! Да лебедь белая осиротелая, От родного гнезда отбитая Да в чужих-то краях позабытая…
Микулка крепится-крепится, все хочет мужиком быть, Микулой Селяниновичем, либо другим богатырем — братом-выручальщиком… Но не может удержаться и кричит на бабушку:
— Да будя тебе! А то и я опять зареву-у!
А сам уже ревет, растущий не по дням, а по часам, космач нечесаный, сестринской лаской не пригубленный, Микула, Петрованов сын.
Не нашли следов Дуни и весной. И летом никаких, ни от кого вестей не дождались. Никакие розыски по селам и по волостям не напали на нее следы. Большую грязную тетрадь бумаги показали Петровану в сборне, и за него, за неграмотного, каракулями расписался десятский. Писарь прочел ему разом все подписи. На всех листках было написано только и всего: «По розыскам не оказалось», и на каждом листке была копченая печать и размашистые подписи писарей всего уезда.
«По розыскам не оказалось». — Это даже часто снилось Петровану. Когда же к нему приходил Илья, они долго шепотом старались растолковать эти слова и крылась в них какая-то далекая, как крик невидимых в небе журавлей, надежда.
Раз по розыскам не оказалось, то может быть еще окажется…
Молчаливым и угрюмым стал Илья. Даже с матерью не спорил. И стала тоска его по Дуне, как светлый омут: смотрится он в него, а дна не видать и хочется туда смотреть — манит глубина бездонная. Выйдет в поле — увидит полосу дяди Митрия, ту самую, о которой Дуня сказывала, — и кажется ему, что среди пшеницы, где-нибудь невидимо, стоит на коленях Дунюшка и молится за всех и плачет даже об обидчиках.
— Ну, разве ж можно эдакую девку позабыть? — вдруг зарычит он сам с собою и упрется чуть поросшим подбородком в грудь свою и не может удержать себя от рева, точно кто-то в нем кричит помимо воли…
— Ох, што же вы за сукины сыны, люди! Какую девку погубили! Ну, разве же я не знал ее? С глаз не спускал. Вместе выросли, — стонал Илья, словно пел надрывный мотив песни.
— Уйду и я… Уйду куда-нибудь шататься по миру!
Навалится Илья всей грудью на гриву лошади и ласкает теплую, пахучую шкуру, плачет, пока не наплачется досыта.
Был он парень, как все парни. Никаких в нем не было особенных приметин: ни умнее других парней, ни красивей, ни бойчее. Только что дородный ростом, да моложав, моложе Дуни на полгода. Может от того и нрав был мягче других парней. Когда они маленькие росли, Дуня часто играла в могилки. Выроет в земле ямку, положит туда палочку и причитает-причитает, все хоронит мать свою.