— А что вон там, в постройке, которая выглядывает из-за других?
— Нет, в планетарий мы сегодня не пойдем. Может быть, в другой раз, когда придем сюда одни.
И тут Тильки чувствует, что ему ничего так не хочется сейчас, как увидеть волшебное зрелище планет и созвездий на искусственном электрическом небе. Анатоль заплакал.
— Ну что ты, Тильки? Что случилось?
Перед глазами блестящие, красивые скамейки.
— А кто такие арийцы?
Раньше Анатоль встречал похожую надпись над скамейками перед каретным сараем: «Только для персонала».
— А нам можно тут сидеть?
Вон оно что, оказывается! На этих скамейках нельзя было бы сидеть с Эзрой. Эзра звали тряпичную куклу Анатоля, представлявшую собой точную копию наряженного по всем правилам галицийского еврея с нестриженой бородой, пейсами, неснимаемой шляпой на голове, полосатой накидкой и коробочкой на лбу. Анатоль сразу же смастерил ему позорную желтую звезду, которую в Вене полагается носить всем евреям.
— И Рифке тоже сюда нельзя?
Витров ощущает в носу щекочущую смесь запахов керосина, кофе и мыла, которым была пропитана покосившаяся темная лавчонка Лебковица в Ремети.
— Рифка Сара Лебковиц, — говорит папа.
— Почему это — Сара?
— Всем еврейкам приказано теперь носить имя Сара.
— Как кличку, — поясняет тетушка, — но не обсуждай этого при Аренштейнах.
Среди садовой зелени, где ожидаешь только томительной скуки, в атмосфере, пропитанной волнующими жирными запахами, я вдруг обнаруживаю, что меня ждет райский сюрприз: свежеприготовленные, обжигающие ломтики жареного картофеля. Тончайшие ломтики картошки, сваренные в шипящем масле и превратившиеся в кудрявые хрусткие листики: ни один листик не похож на другой: желтые, рыжие, коричневые, пятнистые, большие, маленькие, пузырчатые, жирные, сыроватые, прожаренные, густо посоленные, выстаивание бесконечной очереди перед кассой и затем бесконечное удовольствие: сидишь и хрумкаешь один за другим промасленные картофельные листики, и неважно, когда там придут Аренштейны, мне и без них хорошо.
— Будь внимателен с Ингой!
— С Ингой?
— Ее маму выслали.
— А почему только маму?
— Так ведь папа у нее не из этих. Он даже в партии состоит еще с подпольных времен, это был умный ход.
— А Ингу надо называть Сарой?
— Ради Бога, Анатоль! Об этом вообще ни в коем случае не разговаривай!
Во рту — мороженое на палочке, рядом — Инга, в зеве пещеры перед громыхающей повозкой уже полыхает красное зарево, о чем еще может мечтать Анатоль? С горы, подскочив вверх, слетает шапка, гора взрывается. В полыхании желто-красных языков пламени кричат мечущиеся человечки. Сажа густой завесой скрывает зрелище катастрофы.
— Папа, у нас тоже может такое случиться?
— Вот погоди, когда приблизится Марс!
Анатоль — в слезы. Аренштейн тихонько смеется. Мама самым лучезарным тоном:
— Ты рад, что мы скоро поедем в Ципп?
И тут тебе сахарная вата перед носом, рядом — Инга, и несказанное удивление: прямо со сцены Макси обращается к Анатолю по имени и говорит:
— Не бойся ты Марса, ты же скоро сам научишься вычислять звезды, вспомни Ремети! Скажи, нравится тебе Инга?
Весь пунцово-красный, стою в тире, приклеился так прочно, что, кажется, не оторвать. Еще шесть выстрелов, потому что все шесть сказочных фигурок закачались и заиграла музыка, значит, попал; еще шесть выстрелов, один — мимо, топанье ногами, еще шесть, но теперь уже все.
Лампочки? Нет! Все, хватит! Начинаю похныкивать, но тут — мне картонку с дипломом, как же не загордиться! Инга толстая, но с горбатым носом. Папа — Лебовицу, подливая масла в огонь: хорошо, что вам не пришлось ехать в Германию. Там вашему брату совсем туго приходится.
Тетушка вызволяет Ингу и Анатоля из лабиринта: стекло, воздух, зеркала — все перемешалось, не поймешь, где что. У детишек подкашиваются ноги. Ночное плавание Анатоля: во рту жевательная конфета, рядом — Инга, совсем другой мир, весь в вечерней иллюминации, мимо городов, мимо других лодок, кругом настоящая вода, и ты сам направляешь лодку, безмерное счастье, и так будет всегда.
Эпизод 61. Апрель 39-го
Улица Ноагассе. Этого не может быть: я стою на лестничной площадке, радуясь приятной прохладе, хотя вся лестничная клетка залита солнцем, но окна на всех этажах распахнуты, и темное парадное одновременно дышит речной свежестью и радостью яркого весеннего солнца, тетушка подхватила меня с собой, ей нужно сходить в лавку, это близко — через три дома от нашего, там, в тесном плену коричнево-серых высоких городских домов, вдруг светлый, парадный вход, выложенный прохладным кафелем, а по пути то и дело открываются просветы, в которых видны другие кварталы, неожиданные кусочки зелени и вода; этого не может быть, — и притом мама и папа, и вся семья тоже здесь, со мной, — не может быть, потому что уже было три года тому назад. Тогда мне было шесть лет. «Господи, какая же душечка был этот Тильки!» И я, как по волшебству, поднимаюсь по лестнице, не чуя под собой ног, только что я был на ровном полу нижней площадки, а вот уже снова наверху…
Этого не может быть, но все так и есть сегодня, и сегодня я не просто приехал в Вену погостить на каникулах, потому что теперь мы навсегда остаемся в Вене, мы — беженцы и сейчас остановились у родственников на Ноагассе. «Я показала нашему Тильки все новинки, которые теперь появились в Вене: грейпфруты и земляные орехи, и купила ему автоматическую игрушку, которая выдает тебе шоколадки, если бросить в щелку игрушечную монетку. В трамвае мне все завидовали, глядя на тебя, а ты так необычно говорил по-немецки, так правильно». Потом в лавке я получил пакетик с мармеладными бананчиками и один сразу засунул в рот. Еще одно невиданное, роскошное чудо. «А дядюшки еще нет, он, знаешь, будет только вечером». Дядюшку я совсем не помню. «Ну вот, смотри: эту этажерку я освободила для тебя. Можешь пока поставить на нее свои игрушки. А тут, смотри, лежит цветная бумага, это тебе от меня». — «Тетушка, а сколько мы тут у вас пробудем?»
Около Восточного вокзала дымят в вечернем тумане походные кухни, часть людей высаживается вместе с нами в Вене, другие остаются, им предстоит еще несколько часов езды до границы протектората или еще дальше — в Германский рейх. Отвести глаза, чтобы не зацепиться взглядом за походную кухню, а то, чего доброго, она схватит и не отпустит, и ты попадешь в лагерь. Вот счастье-то: все родственники тут, уже встречают, зацеловали со всех сторон, потом уселись с нами в два такси, и вот теперь наконец бегство кончилось и беженцы спасены.
— Что же ты, даже по-болгарски толком говорить не умеешь? — это из-под самого потолка голос дядюшки.
— Да оставь ты его в покое, он и без того толковый парнишка!
— Однако здесь, в Вене, тебе придется приспосабливаться: ведь ты ребенок, круглый ноль, понимаешь, о чем я тебе говорю? Другие не будут к тебе приспосабливаться.
— Да ладно, хватит тебе, Мартин!
Дивный отдых в мягких креслах и ожидание под вкусный запах шницелей.
— Жаль, что ты уже сходишь, ты славный мальчик, Только.
— Жалко, что он не поедет с нами. Разве нельзя так сделать, мамочка, чтобы он не уходил от нас?
Вместо этого девчушка в расшитой красно-голубыми и золотыми узорами кофточке напоследок выучила меня вечером при усталом свете железнодорожной лампочки распознавать национальные цвета Румынии, а потом еще и гимну, который я и без того знаю, но она показала мне, как его надо правильно петь: Trâiâscâ regele in расе şi onor.[25] Еще одно мимолетное прощание.
— Я просто не могу сказать, как я вам благодарна. Если бы нам сейчас пришлось…
— Не пришлось, и слава Богу! И не будем больше об этом, ребятки. Мы же с вами родня, не чужие друг другу.
Голос под потолком:
— Запомните раз и навсегда: мы все — одна семья, разве не ясно? А теперь, ребятки, все за стол!