Сразу после козочек — черный провал. Фильм, прокручиваемый в слишком ускоренном темпе, так что перед глазами пляшущие искры: возле самых глаз и близко к уху вдруг папин рот — и в нем неожиданно большущая сигара неестественной толщины, от поднесенной спички из нее с громким хлопком выскакивает быстро раскручивающаяся железная пружина.
— Ты заснул, Венку? — спрашивает мама. — Сейчас уже почти полночь. Вставай, вставай!
Как всегда, когда меня называют «Венку», я по-дурацки краснею.
— Ну, как тебе сигара Черчилля?
И еще шутка: приклеенный на кончике швабры игрушечный цилиндрик, после того как его с трудом удалось поджечь, начинает извергать из себя невесомые многометровые змеистые ленты.
— Цилиндр Чемберлена, — говорит папа.
Пфф и нету! Одна вонь осталась от обоих врагов-плутократов, так знакомых по анекдотам и карикатурам.
— А что они, тоже евреи? Кстати, папа, почему про Чемберлена написано в нашем календаре?
— Это другой Чемберлен — немецкий.
И вот уже («Ладно, хватит вам, время-то почти двенадцать!» — Это мама, внезапно побледневшая, стоит с подносиком, на нем серые военные сэндвичи и бокалы для шампанского) папа держит в руках книгу: Хьюстон Стюарт Чемберлен, «Основания девятнадцатого века».
— Умная книжка; для вас, молодых немцев, очень даже интересная.
Открывается страница на букву «J», чтобы прочесть, что сказано про тех, кто «jung» — «молоды». А там стоит «Juden» — «Евреи».
Итак:
ЕВРЕИ (Продолж.)
чаемое мировое господство
ожидание Мессии
противоположность христианству
родство иудейской религии с иезуитством
понятие «греха» у иудеев
принципиальная нетерпимость
сила верования
враждебность всяческому суеверию
косный догматизм
арийское понятие «догмы» неведомо иудаизму
антинаучность
еврейская философия: евреи как теисты и атеисты
абсолютная невосприимчивость к мифу
еврейские правовые понятия
социалистическая тенденция
чуждый нам народ
точки соприкосновения
«еврейский Вопрос»
неугасимая ненависть к Христу
идущее от древнейших времен занятие ростовщичеством
также барышничество
любовь к паразитическому образу жизни
— Ну, хватит вам! Сколько можно читать! Выключаем свет!
Остается гореть лампочка в спальне. Из дальней комнаты доносятся бой часов, пробка шампанского вовремя выпущена из горлышка и улетает с балкона в ветви кленов, звенят узкие бокалы; чтобы 1943 год был счастливым, а еще:
— Давайте вспомним и нашего милого дядюшку! Как-то он там сейчас на фронте, в Нормандии!
А сейчас уже еду один в трамвае, проезжаем мимо лавки Шлейххендлеров, закрытые витрины, опущенные жалюзи, потому что Новый год, — нет, «закрыто за искусственное взвинчивание цен»! Папа уже не будет больше шептаться по-французски с кассиршей — симпатичной старушкой из образованных, вот трамвай уже миновал маленькие трактирчики и фабрички, которые тянутся вдоль длинной серой улицы венского предместья. Эта улица — улица моего детства, долгого детского века, века ребенка — сегодня, когда все магазины закрыты и люди отсыпаются после встречи Нового года, кажется еще более унылой и пустынной, чем всегда.
Нет, это не тоскливое ожидание, не сморивший вдруг сон, не торжественная встреча Нового года с родителями, не проползающие за трамвайным окном дома длинной улицы, а мягкое кресло в доме Баладьи, и я в нем сижу; родителей и сестры нет дома, и вся квартира предоставлена в распоряжение двух мальчиков, они празднуют вдвоем.
— Попробуешь моего самогончика?
В ответ — трусливый отказ, но все же такое предложение подпитывает самолюбие: вот сидят два важных господина, два босса, играют себе в покер, и далеко позади остались годы, когда ты был еще гадким утенком.
— Ты, кажется, хотел посмотреть мой телескоп.
«Мой» — это сильно сказано, на коробке четко виден штамп отца, инженера Баладьи, и все-таки впечатляет это небрежно брошенное: «200-500-кратное увеличение». (А мой-то любимый полевой бинокль с восьмикратным увеличением!) Интересно, мог бы я из зависти убить человека?
— Ты бы пришел как-нибудь ночью!
— Ну что ты. Меня папа не отпустит. Вдруг налет!
— Брось! Какие там у нас налеты!
— Что это у тебя?
— Это моя гордость. Отдельная карта для каждого созвездия, с точностью до сотых долей секунды! Вот смотри — эклиптика!
Мучительно слежу за тем, чтобы не запятнать карту вспотевшими от зависти руками.
Затем, после третьей рюмки, выпитой в одиночестве:
— Давай-ка я покажу тебе кое-что в другом роде!
И вот уже она — обнаженная.
— Моя подружка.
Гость чувствует легкую дурноту.
— Что, нравится?
Шепотом:
— Мы с ней уже трахаемся.
Взяв гостя за руку:
— Пошли туда!
Ведет в комнату, пропахшую духами.
— Тут спит моя сестрица.
Сестре уже шестнадцать лет.
С фотографии перед зеркалом смотрит хотя и хорошенькая, но толстушка.
— Погоди-ка!
Баладьи выдвигает ящик комода, бережно разворачивает во всю длину тончайший, алый, как розовый лепесток, бюстгальтер. Ну и большущий же он! Достает еще и трусики, тоже не маленькие, и гладит мягкой тканью по вспыхнувшему румянцем, такому же алому лицу приятеля и, ловко отыскав самую-самую середку, прижимает к его губам.
— Небось тоже еще не пробовал, да?
Все-таки это была не дурнота. Вот когда потянуло на выпивку!
Налей-ка и мне!
Пока Баладьи пошел наливать, гость находит в углу возле девичьего зеркала овальный в разрезе металлический тюбик с губной помадой, открывает его, из-под крышечки, так и брызнув во все стороны, вырвалось целое море розово-малиново-ландышевого аромата, смешанного со сладковатым, липучим запахом жирного карандаша. Нет, это все-таки совсем не дурнота, а больше похоже на то чувство, когда сидишь, беспокойно ерзая, на чем-то жестком.
Эпизод 40. 24.10.42
Ночная тревога. Обезьянки кидались в открытые окна вагонов кокосовыми орехами; это, конечно, не обязательно, но вообще-то мальчишки в тринадцать лет больше интересуются романтикой, чем реальностью, наш тоже со временем повзрослеет. Порванная бумажная штора для затемнения непривычна к такому времени: час ночи. Вообще все не привыкли к воздушным тревогам. Кровь как-то странно распределяется в обмякшем, как мешок, теле, когда сон внезапно прерывается в непривычное время. Стену в подвале еще не успели побелить, указатели с надписями «Запасной выход», «Место пролома» комиссия обещала разместить в ближайшее время. После победы я отправлюсь с родителями в колонии, мальчишка сейчас увлекается утопическими приключенческими романами, действие которых происходит в немецкой черной Африке. Походка словно у лунатика, голова свесилась, и — надо же! — не забыл прихватить под мышкой любимую подушку. Документы, продовольственные карточки, деньги, все ключи — в желтом несессере. Все без труда немедленно можно найти. Отныне жизнь, начиная с часа двадцати пяти ночи, проходит в подвале; ты разговариваешь с родителями как днем; что касается отца, то с ним даже лучше, потому что в виде исключения он тоже тут.
— Жаль будет моих банок, я так старалась, консервировала, — шутит мама, вся бледная, по поводу ожидаемого попадания бомбы.
— Бедная бабушка, за что ей-то еще это переживать! — шепчет она отцу; тот, тоже весь бледный, только кривится и жует губами. А мальчишка что-то там себе кропает.
— Англичанин надругался над дочерью немецкого инженера, — изрекает он.
— Отвратительно, говорит папа и советует придумать что-нибудь получше, тем более что сын еще и не знает, что значит надругаться.
— Уже слишком много немецких женщин и детей стали жертвами надругательства, — напоминает мальчик, терзаясь бессильной яростью.
Ну, наконец-то! Наконец подала голос ближайшая зенитная батарея. Но в час тридцать пять резко взвыла сирена, а затем включился бесконечно длинный гудок: отбой, проходит нездоровая желтизна, начинается обратное шествие привидений, осколки ночи-дня сыплются в постель, следующий миг — трезвон будильника, утренний кошмар начала школьного дня.