Редактор, тут же назначив меня караульным начальником, приказал взять красноармейцев и с пулеметом занять оборону у моста.
Мы расположились в лозах на берегу Хорола, найдя там кем-то отрытые окопы. За мостом послышались голоса, приближался тяжелый топот ног. Высланные на разведку бойцы вернулись с командиром стрелкового батальона. К нам подошел полковой комиссар Мышанский, комбат ему доложил:
— Немцы заняли хутор Дыркачи. Их танки продвигаются. Они сейчас приблизительно в шести километрах от Миргорода. Стрелковому батальону поставлена задача оборонять мост через Хорол. — Комбат пожаловался на нехватку боеприпасов, попросил пачку папирос и, узнав, что на окраине Миргорода расположилась редакция фронтовой газеты, посоветовал Мышанскому, не теряя ни минуты, покинуть город.
Пока редактор разговаривал с комбатом, я спустился в окоп, осветил электрическим фонарем карту. Где этот хутор Дыркачи? Вот так сюрприз! Не Хорол, а Лохвица таила самую большую опасность. Гитлеровцы перешли через Сулу и двинулись на Миргород. И тут же с горечью подумал о корреспондентской бригаде Шубина. Теперь она находилась в окружении, ей грозила встреча с вражескими танками.
— Тревога! По машинам! — звучит команда.
Фашисты приближаются к Миргороду. Почему они так быстро здесь появились? Сейчас это некогда выяснять. Все мысли заняты дорогой. Как бы в тумане не влететь в бомбовую воронку. Машины идут без света, но водители стараются быстрей оторваться от противника.
Рассвет в степи тихий. За Великими Сорочинцами Псел в солнечном тумане. Неужели остались позади вражеские танковые клинья, «юнкерсы», беспрерывный дождь с непролазной грязью?! Небо голубеет. Путь на Ахтырку свободен. В этом небольшом городке, расположенном за лесистой долиной Ворсклы, находим штаб 21-й армии и узнаем: наше положение не из легких, но Юго-Западный фронт продолжает борьбу. Сломить его и полностью уничтожить фашистам не удалось. В Харькове работает его возрожденный штаб, там же находится политуправление, которое возглавляет теперь генерал-майор Сергей Федорович Галаджев.
9
Уходит в желтеющую степь дорога на Харьков. И вот с Холодной горы смотрю на живые дымки заводов. Прошло восемь лет, как я ушел служить в армию и покинул город, в котором родился и рос. С юга на восток и дальше на север разворачивалась величественная панорама индустриального города. Бинокль приблизил знакомые окраины. Заиковку я узнал по серо-зеленой церкви и красной пожарной каланче. Там немощеная Киевская улица с тополями и акациями. Белый домик с зелеными ставнями и такой же крышей. Стоит распахнуть калитку — зашумит старая, знакомая до каждой веточки яблоня. Повеет детством, юностью.
Колонна машин стала спускаться с Холодной горы, и тут кто-то из печатников заметил на Южном вокзале редакционный поезд:
— Смотрите, вот он! Только что пришел!
Вспомнилась ночная степь под Ромоданом, когда поезд промчался мимо наших буксующих машин. Да, он стоит на запасном пути, его движок готов заработать и возвестить о том, что редакционная жизнь снова идет полным ходом. Но пока мы можем обойтись без нашего походного печатного комбината. Редакция «Красной Армии» занимает дом в центре города, в Спартаковском переулке, где находится местная военная типография.
Получаю отпуск на сутки, спешу на свою родную Киевскую улицу. За Воскресенским мостом ускоряю шаг, сердцо бьется гулко-гулко. Подхожу к Заиковке. Вот она, та горка, с которой когда-то в детстве с таким трепетом спускался на коньках. Теперь она кажется совсем маленькой. Так когда-нибудь оглянешься на свою жизнь — и она тоже покажется маленькой и ничем не приметной, если струсишь в такое грозное время. Сейчас видится в жизни самое главное: надо отстоять Родину.
На моей Киевской улице заметно поредел строй тополей, но зато выросла у домиков акация и сирень поднялась над заборами. Я вошел во двор и услышал: бух-бух-бух. Бабушка Мавра Васильевна сидела на ступеньках деревянного крыльца и толкла в медной ступе сухари. От удивления я остановился и замешкался. Это же я все видел во сне, когда ранним утром в Киеве загремели на днепровских кручах зенитки. Сейчас не было только рыжего песика Кайзера, да и я был не маленьким мальчиком.
Бабушка поняла мое удивление по-своему:
— Ты извили меня, старую. Я тебя, внучек, в окошко выглядела, на улицу не раз выходила, а вот занялась сухарями и не встретила. — Она не знает, где и посадить меня, то стул придвинет, то старое, скользящее на медных роликах кресло. — Приехал! Жив! Невредим! Если первая пуля тебя миновала, вторая не тронет. Отца твоего проводила на германскую — не вернулся, а потом сына на гражданскую — пропал без вести. А ты должен жить и немца прогнать. Позволь мне за тобой поухаживать. Ты ведь круглым сиротинушкой рос. — Концом платка вытирая слезы, она спешит на кухню и разжигает примус.
Комната аккуратно побелена. На стенах все те же дорогие моему сердцу фотографии. На занятии рабочей литературной студии Леонид Вышеславский вдохновенно читает стихи, а за столом сидит внимательный Игорь Муратов и рядом с ним, как всегда, Борис Котляров набрасывает в блокноте дружеские шаржи. Где теперь мои товарищи? Что с ними? Шестеро ребят в полосатых майках с хрустальным кубком — моя непобедимая волейбольная команда. Токарный цех и я за карусельным станком. А вот в клубе имени Блакитного руководители ВУСППа во главе с Иваном Кондратьевичем Микитенко провожают молодых литераторов в армию. Вместе со мной Петро Дорошко, Зельман Кац, Степан Крыжановский идут на срочную службу. Смотрю на лица и слышу знакомые голоса...
Я уходил в армию и не думал, что клубы порохового дыма могут подкатиться к родному порогу. Грустно и больно. Вечером выхожу в садик. Старая яблоня еще плодоносит. Тополь такой же зеленый и могучий, как в дни моей юности. Притаившись в его густой листве, я заучивал стихи Есенина и ждал, когда из калитки соседнего дома выйдет гимнастка Валя и мимо кустов сирени проплещет на ветру голубая блузка. Лучи прожекторов, пробежав по небу, осветили высокую колокольню, каменный карниз. Когда-то ночью, поднявшись по громоотводу, я поймал там голубя. Смотрю на карниз и снова чувствую, как под рубашкой испуганно бьется птица, а под ногой оседает железный ржавый костыль и витая проволока громоотвода жжет мне ладони. В ту пору я мог крутить на турнике солнце, и только спортивная закалка помогла мне спуститься с колокольни.
Сильные прожекторные лучи осветили небо в разных концах города. Они то сходились, то расходились, но не гасли. Как будто вот-вот должны появиться ночные бомбардировщики. И они появились. По звуку определил — «хейнкели». «Ночники» наносили удар по заводам. Харьковское небо заискрилось трассами снарядов и пуль. Залпы зенитных батарей слились с разрывами бомб. На восточной окраине Харькова показалось пламя пожара. Горели дома на Конной площади, и ветер доносил запах дыма. Полнеба заняло багровое варево. Не было больше звездной ночи.
Все же ночное нападение «хейнкелей» было отражено. «Ночникам» не удалось подавить противовоздушную оборону и безнаказанно бомбить заводы. Гул вражеской бомбардировочной эскадры откатывался на юг. Зарево пожара еще долго оседало и меркло за крышами домов. Когда оно погасло, остались считанные часы до конца моего короткого отпуска.
Бабушка поднялась чуть свет, накормила меня оладьями и пошла провожать.
— Думала эвакуироваться, да ноги отказываются служить. За восьмой десяток перевалило. Куда мне, старой, податься? Людям обузой буду. Эх, была бы силушка, да такая, как в гражданскую, когда в конном полку поварихой работала. И поездила с тобою, малышом, и чего только в ту пору на белом свете не повидала. А теперь какую же могу принести пользу? Вспоминай меня почаще, вспоминай. А я тебя буду ждать. И вот что тебе хочу сказать: по-глупому не лезь в огонь, а уж там, где надо, не будь трусом.
Прощайте, серебристые тополя, немощеная улица с белыми, желтыми и голубыми домиками. Все знакомое, родное, словно отрываю от сердца. В путь! Мне с детства трубачи трубили тревогу. Я слышал топот красной конницы и видел вспышки клинков. Оборачиваюсь, бабушка у калитки машет рукой. Мол, иди, иди.