Потеряв последнюю надежду, Аракчеевы собрались совсем уже ехать домой. Но, желая на прощанье посетить некую свою знакомую (Гурьеву), без всяких видов или больше посреди разговоров, рассказали ей и цель приезда, и цель отъезда. Она была богата и издержки в семь рублей приняла на себя. Вот кто положил начало счастью героя моей истории. За то граф по гроб питал благодарность к ней и оказал большие услуги сыну ее — горбылю Гурьеву[497].
В ученье граф был неутомим. Но как метода тогдашних наук оканчивалась на том, с чего ныне она начинается, то граф знал первые четыре правила арифметики, несколько алгебры, математики и часть слабую артиллерии. Со всем тем, трудолюбием, точностью и исправностью он превосходил других, хотя вовсе не знал словесности и не умел написать ортографически двух-трех слов. Товарищи ненавидели его за мрачный и уединенный характер, и не было дня, чтобы они его не били и чтобы он не орошал слезами бедной подушки. Но старшие любили его и ставили в образец другим; а этого и довольно [было], чтоб в нем [видеть] виноватого и бить. Когда он вошел в корпусные офицеры, то Милисино, директор корпуса, отличал его пред всеми и удостоил доверенности быть учителем его детей. Он сблизил его с собою и сделал почти домашним своим человеком. Когда Павлу I желалось иметь лучшего артиллерийского офицера, который бы умел составить металл орудий, то Милисино послал Апрелева и Аракчеева. Последнего Павел предпочел первому, и с этой минуты продолжалось тридцатилетнее его счастие. Вот собственный рассказ графа:
«Я сделался комендантом Гатчины и всякий день должен был быть в параде, в разводе и на ученье. У меня был один мундир и одни лосиные панталоны. В ночь сниму я их с себя, выбелю и поутру рано мокрые надеваю опять. Летом это было сносно, но зимою доходило почти до слез, когда панталоны примерзали к телу и жестокий холод проницал все нервы мои. Всякий день обедал я у Павла, но на ужин получал два блюда, которые приносились в мою комнату. Итак, и здесь все богатство мое заключалось в одном жалованье, которым я помогал родителям. Отец мой часто твердил мне: «Алеша, ты дослужись до майора и выйди в отставку с пенсионом, — тогда мы все будем счастливы». Но что бы он сказал теперь, увидев меня в нынешнем моем состоянии.
Всякую зиму Павел оставлял Гатчину, чтобы проводить сие время с Матерью в столице. Тогда мне шли порционные деньги. С моею бережливостью накопил я около 3000 рублей и считал себя богатейшим и счастливейшим в мире! С сею суммою вошел я в генералы, и теперь видишь, как я приобрел все трудами и милостями моего Государя, которого я боготворю и до сих пор.
С нынешним Государем (Александром) знаком я с 1794 года. Вот его первое ко мне письмо, и с тех пор я служу ему душою, так же как и его отцу. Мне ничего не надобно: все мое желание — угодить Государю. Я расскажу тебе два пассажа, по которым ты можешь судить, как мне бывает прискорбно, когда я и видом даже заслужу гнев Государя. В один день работал я с Государем в кабинете и не знаю как-то замарал нос. (Ты знаешь, что Государь не любит табашников.) Государь, увидя это, говорит мне:
— Граф! Нынче и ты нюхаешь табак?
Мне так было стыдно, что я поклялся быть впредь осторожнее. В другой раз докладывал я рапорт Императорскому Величеству о понтонах. Новость вещи и слова ввела меня в ошибку. Государь это заметил и вывел меня из затруднения. Я в другой раз поклялся, прежде чем говорить о вещах, надо узнать в подробности всю их сущность».
В веселом расположении духа граф говорил мне один раз:
«После кампании[498] Государь возвращается в Петербург. Всякий рисовал собственные свои надежды. Я, напротив, считал себя счастливым и тем, ежели государь среди многих отличившихся в войне вспомнит хоть издалека меня. (Графу среди боевого пыла было хуже, чем среди бумажного) На другой день, довольно еще рано, слышу я вестовой колокольчик, которым швейцар извещаете приезде Государя. Я поспешил одеться и встретить Государя. Государь меня обнял, расцеловал и просил поспешить приездом к нему. Я явился в кабинет Государя и снова был счастлив его ласками и милостию. Но вижу, что Государь что-то беспокоится, чего-то ищет на столе и между бумаг. Наконец он нашел и подал мне бумагу. Я читаю и вижу, что мать моя жалуется в статс-дамы! Я бросился на колени и умолял Государя отменить сию милость. Мать моя не рождена для двора, и милость сия, выводя ее из неизвестности, уронила [бы] нас обоих. Государь долго не соглашался, говоря: «Я не знаю, граф, чем другим тебя наградить». Но наконец убедился моею просьбою и согласился милость сию отменить. Женщины все честолюбивы. Мать моя не знала до гроба о сей милости. Но ежели бы узнала, она и за гробом не простила бы этого мне… <…>
И. А. Бессонов[499]
[Рассказы об Аракчееве]
Не прошло еще двадцати лет, как покойный граф А. А. Аракчеев сошел с русской сцены, на которой играл, помнят многие и знают все, какую роль; и воспоминание о нем если не исчезло, то слабеет — и заметно. Я говорю о воспоминаниях, сохраняющихся в народе, или, лучше сказать, в известных классах общества, о действователях современных в их вседневной, закулисной жизни. Мне кажется, это отнести должно главнейше к тому, что образу своих действий граф Аракчеев, а следовательно, и современному влиянию, старался всегда по известному для него, вероятно, расчету придавать характер и выражение официальности, службы, а не своей личности, исчезавшей как бы в массе приказов, повелений, указов и узаконений, издававшихся и управлявших царством от Высочайшего имени. Вольно или невольно он редко выступал из этих границ, по-видимому довольно тесных, и не гонялся за известностию, довольно, впрочем, жалкою, остроумия, истощаемого в наше время людьми важными в приказах и деловых бумагах. Пример — учитель не всегда чтим бывает довольно учениками. Аракчеев, сколько помнится, не добивался гласности, народности, довольно легкой для людей, стоящих на такой заметной для толпы ступени, и часто приобретаемой удачною выходкою, острым словом, наконец, самою странностию и причудами. Суворов стал известен большинству русских, по крайней мере своего времени, прежде всего едва ли не с этой стороны, стороны причуд и странностей, а не своих дарований, глубоко обдуманных и изумлявших своею быстротою и последствиями, — воинских движений.
Едва ли не большею частию известности своей как чудак, замечательный человек этот обязан примерным изучением истории его жизни. Современники великого человека прежде всего, может быть, всегда спрашивают: кто он и что такое! Потомство вопрошает: как, для чего и что он сделал великого? В этих вопросах заключена жизнь людей, истории принадлежащих. Не таков был граф Алексей Андреевич. Всегда осторожный, всегда скрывающий глубоко свою мысль и свои страсти, он не любил около себя шуму и восклицаний, в каком бы они роде ни были.
Поступки его были медленно-тихи, как род и действие пружины необходимой, может быть, все управляющей, но глубоко сокровенной. Была ли то врожденная или рассчитанная скромность, склонность к тишине и уединению, размышление души, в себя углубленной, или боязнь ропотной совести — как знать? Аракчеев не был балагуром и, сколько известно, крепко недолюбливал людей этого рода, крайне докучающих своим франпарлерством[500], на которое нельзя серьезно сердиться. Впрочем, с ним и шутить было не совсем удобно или ловко: и все эти умники тогдашнего времени, не щадившие, как говорится, для острого словца ни матери ни отца, делались, если верить рассказам, замечательно тупы и теряли дар слова, свыше ниспосланный, не только в присутствии сурового временщика, но даже при одном его имени. Странно, и здесь кстати будет, кажется, заметить, что подобные противоречия самим себе господ острословов встречаются и не раз в истории, — и до сих пор не отмечено в множестве памфлетов и сатир времен Ришелье и Мазарини[501] ни одного с подписью собственного имени автора! Граф Аракчеев, как рассказывают современники его, не дозволял будто бы никогда гравирования своего портрета[502]. В самом деле, редкость их на станциях в трактирах и постоялых дворах (я не видал ни одного, кроме снятого с мертвого, можно сказать, — на эстампе, изображающем коронование благополучно царствующего Государя Императора Николая Павловича и супруги его) делает довольно вероятными подобные рассказы. Несмотря на то, в народной памяти живет холодный и строгий его образ; эти выразительные, крупные, как бы из камня иссеченные черты лица, седая, гладко выстриженная голова; гнусливое произношение речи и самая речь грубая, отрывистая, металлическая. В частых своих путешествиях с нашим ангелом[503] неразлучный его спутник аггел[504] не старался быть любезным ни с кем и явно говорил неприятные часто вещи как лицам, так и толпе. У меня еще теперь свежа в памяти сцена, происходившая у графа Аракчеева с одной из просительниц, осаждавших Государя в проезд его чрез Серпухов в 1823 году[505]. Графу поручено было отобрать от нее нужные указания и сведения о ее деле. Выслушав рассказ, может быть, довольно несвязный, граф с нетерпением закричал на нее: «Стыдно вам, сударыня, беспокоить Государя такими пустяками. Вы должны идти и просить по порядку». На это неробкая, как видно, просительница отвечала ему: «Ваше сиятельство. Я шла по порядку, но меня принудили к беспорядку». Сцена эта происходила на крыльце Государевой квартиры при многочисленном стечении верноподданных.