Дошла до нас память о непреклонности его воли, неутомимости нрава и ничем не подкупной строгости правил. В самом семействе моем был случай, который довольно резко обрисовывает одну из сторон этого замечательного в современной нашей истории характера. Брат мой, служивший, как говорили тогда, на поселениях Аракчеева, имел неосторожность впасть в дело, могшее иметь весьма важные последствия. За подачу рапорта баталионному командиру с дерзкими будто выражениями он был арестован и предан военному суду. Все считали погибшим моего брата. Батальонный командир имел связи и могущественное покровительство. Правительство, напуганное сколько заграничными, столько и домашними событиями подобного рода (это было в 1823 году)[506], смотрело с крайнею неприязненностию и предубеждением на происшествие этого свойства в гвардии и армии, и нельзя было ожидать какого-либо снисхождения со стороны графа Аракчеева, считавшегося как бы воплощенным началом, руководившим тогда действиями правительства. Несмотря на все это, материнское сердце, не знакомое с расчетами политической, государственной необходимости, изыскивало все возможные средства к спасению сына от неминуемой гибели. В числе средств, большею частию химерических, безрассудных, слабых, народилась и надежда на заступничество и ходатайство довольно, впрочем, в то время сильной графини А. А. Орловой, по некоторым отношениям покровительствовавшей нашему семейству. Она обещала сделать все, что было в ее возможности, и сдержала свое слово. В приезд, едва ли не последний, покойного Государя в Москву в августе 1824 года графиня Анна Алексеевна давала огромный для него бал в своем доме за Москвой-рекою, ныне обращенном в Александрийский дворец[507].
Улучив минуту возможности, графиня отозвала графа Алексея Андреевича в одну из дальних комнат и там, передав ему коротко историю моего брата, умоляла его о пощаде. К большему убеждению она сочла нужным тут же представить ему расстроенную сильно мать нашу, не могшую, разумеется, сказать от слез, и этим чуть было не испортила всего дела. Граф, не любитель, как видно, мелодраматических сцен, нахмурил более обыкновенного свои седые брови, взял записку о деле и сухо отвечал как графине, так и матери, что «это дело не его, а военного суда и будет рассмотрено в свое время и своим порядком». Надежд было мало. Прошло несколько месяцев ожиданий, для матери весьма мучительных, и вдруг, к крайнему всех удивлению, получается посредством почты на имя моей матери пакет за печатью штаба графа Аракчеева, в котором заключал ось извещение о решении дела моего брата. Приговор военного суда о разжаловании в солдаты без выслуги смягчен был графом в шестимесячное крепостное заключение, и он спешил известить о том мать, помня как говорилось и бумаге, «ее ходатайство, столь хорошо рекомендующее сына». Этот ответ жестокосердого и неумолимого временщика хранится у матери моей в месте подле дедовского благословения, образов, с письмами сыновей. Но простите за отступление. Обратимся к нашему рассказу.
Рассказ этот предпринят, могу уверить, мною не для того, чтобы втеснить в него, как нынче, впрочем, принято, свою жалкую личность, а единственно, чтоб сохранить один замечательный, если он справедлив, случай, относящийся некоторым образом к частной, домашней жизни графа Аракчеева, если только люди этого разряда могут сходить в нее, забываться, так сказать, от ежечасного повторения своей роли. Вот этот случай, рассказанный мне особою весьма почтенною и заслуживающею доверия.
«Ты знаешь, — говорила мне эта особа, — что молодые лета мои я провел большею частию в доме князя П. В. Лопухина, покровительствовавшего еще и отцу моему и заботившегося о моем воспитании. Вероятно, известно тебе также как о важности мест, занимавшихся князем, о могущественных его связях со всем, что называется у нас аристократиею, и милостивом к нему всегда расположении двора. Князь Петр Владимирович, не имевший, конечно, как у вас нынче говорится, всеобъемлющих способностей, имел много светского толку, такту и уживался со всеми восходившими и нисходившими величиями. Он не радовался особенно ничьему возвышению и не сожалел долго о падавших. Равнодушие, свидетельствовавшее, может быть, об отсутствии — как быть по-вашему, могущественных убеждений, что ли? — всегда было кстати и весьма ему пригодилось. Он мог быть зависим от графа Алексея Андреевича, а в то время это очень много значило. В свиданиях своих граф иногда даже пожимал руку князю Петру Владимировичу, улыбался как-то странно, по-своему — от непривычки, что ли, улыбаться — и удостоивал полудоверенностию, полусловом, имевшим смысл только впоследствии. Князь Лопухин довольствовался таким положением вещей, не добиваясь ничего, не обнаруживая притязаний на рецензию и пересуды. В награду, что ли, право не знаю, такого политического самоотвержения и самоуничтожения князь Петр Владимирович получил однажды изустное извещение графа Алексея Андреевича о том, что он к нему будет вечером напиться чаю и сделать партию в бостон. Помню очень живо, как князь Петр Владимирович, возвратившись домой, объявил всем нам торжественно столь важную новость. Помню, как были мы изумлены все и не знали, должно ли было тому радоваться. Помню заботливость, сомнения, затруднения князя при умственном соображении партии редкого гостя, как он выразился, к нему назвавшегося, и должно согласиться, что было о чем подумать. Теперь только я вижу, и очень ясно, всю щекотливость, всю трудность подобного дела и оправдываю покойного председателя нашего Государственного совета (помяни, Господи, душу его с миром) в его нерешимости, казавшейся мне тогда уж чресчур излишнею. Наконец выбор удостоившихся приглашений был сделан; приглашения собственноручные написаны князем и развезены мною к немногим (всего, кажется, шести) лицам. «Из них уж многих нет»[508], как, кажется, сказал Пушкин, а о других поминать не хочу. Наступил вечер. Свечи были зажжены; в комнатах накурено[509]. В гостиной были разложены два стола, и приглашенные все собрались к семи часам (час был назначен графом), вполголоса разговаривая между собою, как бы опасаясь прослушать стук кареты знаменитого посетителя. На всех лицах мог я читать по тогдашней беззаботности и неопытности моей, и довольно ясно, помышления, которые они сами хотели бы забыть, может статься, тотчас же после их зарождения. Так прошло часа два или более. Карты оставались, само собою разумеется, нераспечатанными, какая-то тоска, похожая чуть ли не на предсмертную, начинала овладевать всеми посетителями и наконец самим хозяином. Положено было общим приговором этих седых голов (после, говорят, признавались многие, что это был один из тех приговоров, который они обдумывали с участием и страстию) послать кого-либо узнать тихомолком, что могло задержать его сиятельство и не отложил ли уж он своего намерения удостоить князя своим посещением. Выбор князя, естественно, упал на меня (тогда еще мы не стыдились быть на подобных посылках). Я торопливо и не совсем покойный бросился в первую из стоявших у подъезда карет и велел себя везти как можно скорее в Литейную. Расстояние было недалекое[510], и в пять много минут я уже был недалеко от своей цели. Я велел остановиться, не доезжая дома, и пошел к нему пешком в странном каком-то состоянии духа. Вечер был ненастный, мокрый снег валил шапками; фонари мерцали слабо. Ставни дома, занимаемого графом, были затворены, и самый дом погружен в какой-то полумрак, усиливавшийся, может быть, темною его окраскою. Он уцелел еще, этот памятный всем дом (на углу Литейной и [пропуск в рукописи] переулка как занимаемый Долгоруким[511], начальником штаба Великого князя Михаила Павловича), и я никогда не проезжал мимо его не погружаясь невольно в воспоминания о прошедшем и прошедших мимо нас. Я вступил в ворота, на довольно обширный и вовсе почти не освещенный двор; сани, заложенные парою лошадей в дышло, стояли неподалеку от крыльца. Добившись возможности видеть графского камердинера, персонажа тоже довольно сурьезного и неговорливого, я узнал от него, что граф не раздумал ехать куда-то, но что еще не окончил своих занятий и когда кончит — неизвестно. Едва успел он сообщить мне столь ободрительное известие, как послышался голос графа: «Одеваться!» Камердинер бросился опрометью в одни двери, а я в другие; не переводя духа добежал до кареты, меня ожидавшей, и поскакал с известием. Несмотря на свое проворство, я успел предупредить графа едва несколькими минутами.