У меня ноги подкосились. Затрясло всего, я рот хотел закрыть, но не получалось. Так и стоял перед глазами Ацо, который метелит этого бедного Дамьяновича, и я смотрел на Радована, — а у него в лице ни бешенства, ни психоза… ничего. Просто смотрит — но так, будто прямо в мозг тебе заглядывает. Я попробовал помотать головой, но ничего не получилось, только этот мой долбаный котелок дернулся — влево-вправо, вверх-вниз. Провались он, этот Радован! Какого примотался? Откуда он узнал? Совсем псих! Я хотел что-то сказать, но… не смог.
— Я не бил… Это Ацо… я только был там… но не бил… я только хотел его… остановить… это не я был… папа…
Я назвал его папой. Не знаю, когда я в последний раз его папой называл. Вообще без понятия. Но это помогло, потому что Радован не взорвался, не начал пыхтеть, ничего такого, только погрустнел как-то. У него в глазах такая горечь была, казалось, сейчас заплачет. Он мне поверил. Это было важнее всего. Он действительно мне поверил. Смотрел на меня так грустно, и я знал, что он мне верит. Поезд наконец-то приехал. Радован обернулся и уставился на него, но с места не сдвинулся. Опять посмотрел мне прямо в глаза, грустно так. Это был еще не конец. Разговор не закончился. Он готовился еще что-то сказать. Смотрел мне прямо в глаза и с силами собирался.
— Дамьянович… в коме.
Что?! Как?! Конец… Я больше не дышал. Меня больше не было. Какая кома? Я не мог поверить. Это… Это… полный пипец! Дошутились! Это… покушение на убийство. Вот так… Я все еще не мог дышать. Конец, реально конец. Господи, Ацо! Марина! И что теперь с нами будет? Во что мы вляпались? Что это? Я вообще ничего не соображал. Меня конкретно накрыло. Разнесло на мелкие кусочки — и всё тут… Какая кома? Что за хрень? Это серьезно? Он вообще выживет? Как это?! Жуть! Поверить не могу! Да пошло бы оно все к чертовой матери! Я прямо дышать не мог. Кончено со мной… Ацо, придурок несчастный! Марина, бедная… Какая кома? Что тут вообще происходит? Это конец.
— Это не… я… Ацо…
Радован уже не слушал меня. Даже не глянул больше. Встал, схватил обе сумки и погнал к поезду. А я так и сидел на месте.
— Айдэ!
Я еле встал и поплелся за ним. Шел как обкуренный, спотыкаясь на каждом шагу. Я ничего не понимал. Я не знал, ни где я, ни что я, ни кто я. Я ничего больше не знал. Радован гонит меня в Боснию, чтоб спрятать от легавых? Чтоб защитить меня? Чтоб спасти меня от тюряги? В этом все дело? Все уже знают, что Ацо отделал Дамьяновича? Все уже знают, что и я там был? Мое сердце бешено стучало: я думал, его разорвет на мелкие кусочки. Меня бросало в пот, трясло, в глазах темнело — никогда так раньше не было. Всё. Я почти не видел, где там впереди Радован. Я врезался во все, что только было в этом грёбаном поезде. А Радован уже затащил мои сумки в купе в конце вагона. В этом купе сидел какой-то чича, похожий на того, с перрона, только еще старее и еще чефуристее. Радован сумки на полку запихнул, а я застыл посреди купе. Я больше не мог двигаться.
— Позвони, когда приедешь.
И всё. Отвернулся и ушел. Ну и?.. Что теперь?.. Я стоял посреди этого грёбаного купе, и поезд, который в Загреб, Високо и Сараево, тронулся. Я разглядел Радована, который стоял на перроне и смотрел вслед поезду. А я все еще не двигался. Чича за мной сидел, а я стоял. Смотрел в окно. Смотрел на люблянские дома и многоэтажки, — все казалось мне странным. Каким-то непонятным. Вскоре в окне показались Фужины. Наш долбаный дом. Я сел, потому что ноги у меня так тряслись, что я больше не мог стоять.
Почему Босния в полной жопе
Первый раз в жизни я ехал на поезде. Такая вот фигня. Так оно и бывает, когда ты чефур и ездишь только в Боснию, и только на опеле вектра. Радован мне все время рассказывал эти свои истории про поезд. У него никогда не было машины, и он всегда ездил на поезде. Да еще и зайцем, и какой-то цыган свистнул у него кошелек, и какой-то турок занял его спальное место в спальнике, и он проспал свою остановку, и уехал до Сараево, и вышел в Загребе выпить пива, и поезд ушел у него перед носом, и как ездил на Олимпиаду и уже в поезде налакался с какими-то шведами, а один раз его поймали, когда он ехал без билета, контролер хотел высадить его с поезда, и они подрались, а как-то одна цыганка ему нагадала, что у него будет три сына и что все будут жить в Америке и разъезжать на джипах, и всю дорогу до Любляны он стоял на ногах, потому что была жуткая толкучка, а в другой раз ехал до Загреба с болельщиками «Динамо» и спорил с ними, кто лучше: Бобан[124] или Савичевич[125]. Истории, истории… Поезд всегда был частью чефурского фольклора. Что поделаешь, не водили чефуры дорогие автомобили и не выеживались. Они всегда были без бабла и ездили на поезде. А потом делали вид, что поезда — это зашибись, самый крутой транспорт. Предки тащились от локомотивов и вагонов. Радован все время говорил, что больше всего ему хотелось бы еще раз сесть в поезд, типа со мной, и вместе поехать в Високо. Чтоб я увидел, что такое поезд. Это должно было быть мне подарком сперва на пятнадцатый, потом на шестнадцатый и еще на семнадцатый день рождения. Только никогда не было подходящего момента, чтоб мы оба, отац и син, сели на поезд и погнали до Високо, как самые настоящие фраеры. Старый и молодой Джорджичи. Радован всегда этого хотел. Он всегда хотел поехать со мной на поезде в Боснию. Это была самая заветная его мечта. Только когда я был мелким, шла война, а после пути были разрушены, потом неясно было, что за психи ездят на этих поездах, а потом уже нарисовался опель вектра, и Радовану стало влом канителиться с перронами и контролерами. И никогда уже мы с Радованом не поедем вместе на поезде. Теперь я в этом уверен. Что поделаешь, Радованэ, наш поезд ушел.
— Как дела, царэ?[126] Шта има?[127]
Охренеть! Эти чефуры реально чокнутые. Чиче было по крайней мере семьдесят пять, и он меня спрашивает: «Как дела, царэ?» Как тут не описаться от смеха! И это еще такой чича, по которому сразу видно, что он полная дерёвня. Но какое ему дело? Он мотается по миру и получает удовольствие. Положить чиче на всё. Крутой перец.
— Ты из Любляны?
— Да.
— Значит, Янез. Хорошо, пускай.
Смеется чича, и я смеюсь. Никуда не денешься: если ты из Любляны, то ты Янез. И всё тут. Неважно, чефур ты, или словенец, или цыган Жарко, ты для них там, на юге, Янез. Они так называют всех, кто живет в Словении, и им по фигу, свой ты или нет. Все мы Янезы.
— И как в Словении?
— Хорошо.
— Конечно. Словения — это очень хорошо. Радуйся, что ты из Словении. Словения всегда была самой передовой. Вы, Янезы, всегда были хитрецами. Так и надо. Скажи мне, вы сортируете мусор? Знаешь, отдельно яичная скорлупа, отдельно пакеты, отдельно газеты?
— Ну, есть такое, только не все сортируют.
— Да, да. Я вижу, вы уже Европа. Я сейчас был в Германии, и там целыми днями только и делают, что мусор сортируют. На всё внимание обращают, обо всем знают. Нет у них такого, как у нас, делай всё, что тебе захочется. Там всё контролируют. Есть порядок и закон. Вот это государство! А не эти наши пашалыки[128]. Но вам-то легко, Янезам, вы теперь Европа.
Нам, Янезам, легко! Ну конечно, чича. Так и есть. Нам легче некуда. Все они там, на юге, думают, что мы какаем деньгами и что нам легко. Что в Европе нет проблем. Что здесь по улицам мед и молоко текут. Вот оно как. Что нам жаловаться, у нас же мусор сортируют! Э, мой чича, если б ты только знал, что в Европе тот же хрен, что в Боснии, и в Сербии, и в Тунгусии.
Чича когда-то целых семнадцать лет проработал в Германии. Вот он уселся на поезд и рванул в Мюнхен, чтоб повидать своих товарищей и бывших коллег. Турка Нури, македонца Владе и румына Корнелия. Одни немецкие чефуры. Чича там слегка погулял и теперь едет обратно, домой. И объясняет мне, что Германия рулит, что у всех его друганов есть и дома, и жены, и дети, и пенсии, и ауди — и всё, и у него тоже было бы так же, но он вернулся в Боснию и остался безо всего, потому что всё потерял во время войны. Жена умерла, дети разбежались по всему свету, дом его сожгли, и теперь он на деньги, которые ему посылают дети из Америки и Австралии, ездит в Мюнхен — в гости к Нури, Владе и Корнелию.