Впрочем, большевики сами своим умолчанием, длившимся восемь лет, поспособствовали возникновению многочисленных самозванцев и самозванок, продолжающих отравлять пространство памяти об убиенных вплоть до наших дней.
И, конечно, никто не должен был знать, что неизвестный, невесть откуда привезённый раввин после таинственного ритуала на месте злодеяния оставил на стене дома Ипатьева две каббалистические надписи: «В эту ночь Белшацар (Валтасар. — С. К.) был убит своими слугами» и — «Здесь, по приказу тайных сил, Царь был принесён в жертву для разрушения Государства. О сём извещаются все народы».
А через три дня, в свежем газетном номере, где Клюев печатал с посвящением товарищу М. Мехнецову стихотворное проклятие «чёрным белогвардейцам», «Романовскому дому» и «чумазому Распутину» и пел хвалу «пулемёту, несытому кровью», была опубликована новая заметка «Романов перед расстрелом», призванная, очевидно, внушить ещё большее отвращение читателей к царской семье.
«Окружавшие Николая в Тобольске попы, ханжи и обломки когда-то блестящей камарильи были от него далеко. Близкий друг его по Тобольску еп. Гермоген рыл окопы на чехословацком фронте.
Сам Николай в последние недели своей позорной жизни чувствовал себя совсем неплохо… Читал „Красный дьявол“, „Уральский рабочий“… Пополнел… Покраснел…
Алиса нервничала, фыркала, не переваривала тюремного режима…
Неусыпно охранял коронованных негодяев особый караул под командой рабочих, подступы к их последнему дворцу — отборный отряд рабочей красной армии…»
… Пройдёт чуть более десяти лет, многое станет известно об этом ритуальном убийстве, многое переживёт, перечувствует и переосмыслит сам Клюев, с жутким и трагическим восторгом живописавший «гробные дроги» — на которых, ни больше ни меньше — «по-козьи рогат возница, / на запятках Предсмертный Час. / Это геенская страница, / Мужицкого Слова пляс!» (вот во что превратилось тогда его «спасение демонов»!)… И в «Песни о Великой Матери» он найдёт совсем иной тон и совсем иные слова для Николая II, описанного в преддверии мученической кончины.
…И увидал я государя.
Он тихо шёл окрай пруда.
Казалось, чёрная беда
Его крылом не задевала,
И по ночам под одеяло
Не заползал холодный уж.
В час тишины он был досуж
Припасть к еловому ковшу,
К румяной тучке, камышу,
Но ласков, в кителе простом,
Он всё же выглядел царём.
Свершилось давнее. Народ,
Пречистый воск потайных сот,
Ковёр, сказаньями расшитый,
Где вьюги, сирины, ракиты, —
Как перл на дне, увидел я
Впервые русского царя.
…Когда в 1982 году я сидел в мастерской у живописца Анатолия Яра-Кравченко и расспрашивал его о Клюеве, маститый художник, автор портретов членов политбюро ЦК КПСС, украшавших в праздничные дни фронтоны московских зданий, пряча таинственную улыбку, взял дерматиновую папку и открыл её с тихими словами: «Я Вам сейчас прочту». Он начал читать вслух именно эти строки из поэмы, считавшейся навсегда утраченной, и я, приросший к стулу, только и смог выдавить из себя: «Можно, я помогу Вам разобрать Ваш архив?» Анатолий Никифорович усмехнулся и, закрыв папку, произнес: «Потом как-нибудь, потом…» Это «потом», естественно, так и не наступило, а целиком всю поэму, извлечённую из архива Комитета государственной безопасности, Россия прочла уже в роковые осенние дни 1991 года на журнальных страницах.
* * *
Слишком хорошо отпечатался клюевский «Ленин» в сознании Маяковского, который потом рвал рубаху на груди: «Если б был он царствен и божествен, я б от ярости себя не поберёг…» С Маяковским Клюев встречался ещё до революции. Как-то раз в доме Фёдора Шаляпина, обожавшего клюевские стихи, они сидели за хозяйским столом. Маяковский отчаянно пытался перетянуть одеяло на себя, «я… я… я…» не сходило с его губ. Клюев молчал, смотрел исподлобья, а потом тихонько, напевно произнёс: «Идё-ёт железо на русскую берёзку»… Можно себе только представить, с каким чувством ужаса и отчаяния за погибающую человеческую душу читал Клюев маяковское «Несколько слов обо мне самом», где «полночь промокшими пальцами щупала меня и забитый забор, и с каплями ливня на лысине купола скакал сумасшедший собор»… Эту сцену орального секса в тени собора, от которой «Христос из иконы бежал, хитона обветренный край целовала, плача, слякоть», и где, воззрившись на пустой киот, поэт в тупом отчаянии молит: «Время! Хоть ты, хромой богомаз, лик намалюй мой в божницу уродца века…» — Клюев хорошо запомнил и в вихре революционного погрома воскрешал своим словом древнюю архаику, как надёжную оборону против железа, которое, как он ясно видел, продолжает идти «на русскую берёзку» с удесятерённой силой. Отсюда и жалостливо-покровительственная интонация в ответе Маяковскому на его громовые «р-р-революционные» вопли — в стихотворении 1919 года.
Маяковскому грезится гудок над Зимним,
А мне — журавиный перелёт и кот на лежанке.
Брат мой несчастный, будь гостеприимным:
За окном лесные сумерки, совиные зарянки!
Тебе ненавистна моя рубаха,
Распутинские сапоги с набором, —
В них жаворонки и грусть монаха
О белых птицах над морским простором.
…………………………………………
Простой, как мычание, и облаком в штанах казинетовых
Не станет Россия — так вещает Изба.
От мереж осетровых и кетовых —
Всплески рифм и стихов ворожба.
Обострённое чувство, что из революции — его, клюевской революции — изымается то жизнетворческое, самое главное, ради чего он, народный радетель и заступник, «посвящённый от народа», исторгал из своей лиры «музыку революции» с её нотами злобы, ненависти, ликования, проклятий, радости, победного клика, стона убиваемых, — всё более рождало в нём неприятие происходящего — и писались открытые инвективы «железному времени», где он не стеснялся уже и отрицания своих собственных первоначальных революционных выкриков.
Не хочу Коммуны без лежанки,
Без хрустальной песенки углей!
В стихотворной тягостной вязанке
Думный хворост буреломных дней.
Не свалить и в «Красную газету»
Слов щепу, опилки запятых.
Ненавистен мудрому поэту
Подворотный тявкающий стих.
…Эта «лежанка» долго ещё будет вспоминаться Клюеву как при жизни, так и после его гибели. Над ней будут злорадно хохотать молодые неоперившиеся дикари-стихотворцы из Пролеткульта, в обществе которых окажется Николай в эту трагическую осень в Петрограде, в редакции журнала «Грядущее», где он по соседству с «железными» пролеткультовскими мальчиками будет печатать свои «берёзовые» стихи.
Глава 17
«ПО МНЕ ПРОЛЕТКУЛЬТ НЕ ЗАПЛАЧЕТ…»
В конце августа 1918-го Клюев познакомился с Владимиром Кирилловым.
Крестьянин по происхождению, бывший эсер-максималист, позже меньшевик, судимый в 1906-м за участие в террористических актах и прошедший каторгу и ссылку, Кириллов со всей безоглядностью ринулся в революционное половодье. Естественным было его появление в рядах Пролеткульта, созданного за месяц до Октябрьской революции и ставшего самой массовой общественной организацией в Советской России. Идеология сей организации зиждилась на «примате классовых интересов» и «культурной гегемонии пролетариата». Обращает на себя внимание один из основополагающих тезисов: «Пролетариат должен постичь все достижения предыдущей культуры, усвоить из неё всё то, что носит на себе печать общечеловеческого». Сия декларация, практически совпадающая с тогдашними взглядами и словами Ленина, словно нарочно перечила одному из самых печально знаменитых стихотворений Кириллова, тут же приобретшему широчайшую известность.