В 1989 году в Вытегре и Москве распространилось письмо Нины Фёдоровны Шибаевой, которая писала, что Клюев якобы был освобождён, ибо пришли два взаимоисключающих приказа: расстрелять и освободить. Была составлена справка о расстреле, а сам Клюев отпущен. Добрался до Москвы, там снова был арестован и этапирован в Архангельск. Отец Нины Фёдоровны якобы служил в Архангельской тюрьме и рассказал дочери, что там-то Клюева и расстреляли.
На мой запрос Архангельское отделение ФСБ недвусмысленно ответило, что никаких сведений о Николае Алексеевиче Клюеве у них не имеется.
И сегодня мы наверняка знаем только то, что поэт окончил свои дни в Томске.
ЗАКЛЮЧЕНИЕ
В конце 1950-х годов, в период всеобщей реабилитации, Иван Михайлович Гронский, отсидевший свои 18 лет, составлял реабилитационные справки для Военной прокуратуры. Но когда дело дошло до Клюева — категорически отказался за него хлопотать. Клюев остался для Гронского и личным его врагом, и врагом советской власти.
По делу 1937 года Клюев был реабилитирован военным трибуналом Сибирского военного округа в 1960 году, и для широкой публики это оставалось неизвестным вплоть до 1988 года, когда по запросу Комиссии по его творческому наследию он был, наконец, реабилитирован и по делу 1934-го. Это при том, что одного из его палачей, Николая Христофоровича Шиварова (который был арестован 27 декабря 1937 года и в июне 1938-го покончил с собой в лагере), трибунал Московского военного округа реабилитировал в 1957 году за отсутствием состава преступления (!). Томский же следователь Георгий Горбенко в 1939 году был отправлен на учёбу, в 1950-х работал директором Томского строительного техникума, в том же 1957-м ненадолго исключён из КПСС «за участие в репрессиях» и мирно скончался в своей постели в 1972-м.
Посмертная судьба творческого наследия Клюева не менее интересна, чем его изобилующая крутыми поворотами жизнь. Об этом можно и нужно писать отдельную книгу. Я же остановлюсь на нескольких существенных фрагментах.
Может показаться странным, но за всё время, прошедшее после гибели поэта — и военное, и послевоенное, — его книги никогда не изымались из библиотек. На них не составлялось никаких циркуляров, и они не попадали ни в какие «запрещающие» списки. Видимо, ответственные товарищи считали, что имя «Клюев» говорит само за себя — и ни у кого просто рука не потянется к этому «запретному плоду». В мире литературном прочно и основательно сложилась репутация абсолютного монстра, глядящего куда-то «далеко назад», а широкий читатель со временем стал забывать, что был когда-то такой писатель вообще.
О нём вспомнили без уничтожающих эпитетов (или с их «необходимым минимумом») в конце 1950-х годов исследователи творчества Сергея Есенина. Есенин как бы посмертно протянул руку помощи своему другу и извлёк его из тьмы забвения. Естественно, не обошлось без использования различных «лыгенд» и сплетен.
Здесь, конечно, постарались живые современники, авторы многочисленных мемуаров.
«Пагубное влияние оказывал на Есенина Клюев — талантливый поэт, но кулак и лицемер до последнего ногтя» (О. Литовский).
«Во всём облике Клюева, с которым я встречался недолго, было что-то елейно-лицемерное, лукавое, иконописно-наигранное, но чрезвычайно занятное… Церковно-книжная стилистика Клюева с его елейной рассудочностью» (К. Зелинский).
«Он мне сразу показался актёром, исполняющим в тысячный раз затверженную роль» (И. Эренбург).
«Трудно было разгадать этого „мужика“. Он был умён, а „работал под дурачка“. Был хитёр, а старался казаться простодушным. Был невероятно скуп, а прикидывался добрым» (И. Шнейдер).
Это что касается человеческого облика, искажённого и извращённого до последнего предела. Что же касается Клюева-поэта — здесь история выкидывала удивительные фортели. Два человека — на Западе и в Советском Союзе — стали его первооткрывателями. И каждый из них — с чудовищной человеческой репутацией.
В Соединённых Штатах Америки Клюевым вплотную занялся Борис Филистинский, ставший к тому времени Борисом Филипповым. Коллаборационист во время Великой Отечественной, основатель так называемого «русского гестапо» в Великом Новгороде, лично принимавший участие в расстрелах советских военнопленных, он стал вместе с Глебом Струве издателем и комментатором многочисленных книг и собраний сочинений классиков так называемого Серебряного века — Гумилёва, Ахматовой, Мандельштама, Клюева — издаваемых на деньги Центрального разведывательного управления и служивших своего рода оружием психологической войны против СССР. Этого не скрывали и сами комментаторы. Но как бы там ни было — дело было ценное хотя бы в части публикации многих и многих неизвестных тогда в Отечестве текстов, в частности, текста клюевской «Погорельщины», напечатанной со списка, хранившегося у Ло Гатто. Тенденциозность предисловий и комментариев (и их частичную историческую безграмотность) приходилось по возможности не брать во внимание.
А в СССР первооткрывателем Клюева (без привязки к Блоку или Есенину) считался Владимир Орлов, напечатавший о нём статью в 1966 году в «Литературной России», хотя ещё до этого появились в провинциальной печати ценнейшие сведения о поэте, разысканные петрозаводским краеведом А. Грунтовым. Но самым первым был всё же Сергей Чудаков — талантливый поэт, умный критик и абсолютно бесшабашный и беспринципный малый, отягощённый массой комплексов и имевший весьма смутное представление о человеческой морали — своеобразный исторический персонаж эпохи так называемой «оттепели», ставший легендой (с чёрным оттенком) ещё при жизни и оставшийся ей после своего бесследного исчезновения. В 1962 году в «Знамени» он напечатал рецензию на сборник стихов Владимира Фирсова «Вдали от тебя», озаглавив её клюевской строкой: «Пшеничные рощи, как улей медовы…» Подробно разобрав книгу Фирсова как «человека одарённого», он сопровождал свой разбор упрёками стихотворцу, который, «споря с героем из-за его бегства в город, стремится вернуть его назад, не в новую, а в старую деревню», в то время как «надо идти вперёд», ибо «нужно укрупнять поселения, а дотянуть свет до всех мелких деревенек — и дорого, и неправильно». Фактически отстаивая хрущёвскую программу уничтожения русской деревни, Чудаков в конце своего сочинения отдельно в качестве назидания обратился к Клюеву и его стихам из неупоминаемой тогда нигде книги «Львиный хлеб». К Клюеву, который, по словам критика, «тезис: „подснежник мудрее, чем университет“… защищал с блеском и подлинным пафосом»…
Именно по следам этой рецензии выдала свою инвективу во «Второй книге» Надежда Мандельштам: «Только руситы ищут себе ставленника без подозрительной крови в жилах. Они перебирают прошлое и почему-то не замечают Клюева. Боюсь, что их выдвиженец всех поразит неожиданностью и блеском…» Передёрнуто здесь всё, что только можно, но по крайней мере о Клюеве она не произнесла ни одного худого слова.
(И она нежданно оказалась провидицей. Во всяком случае тогда ещё никто не предполагал возможности такого явления, как поэзия Юрия Кузнецова. После Клюева он стал вторым — и последним — поэтом XX столетия, уверенной и мощной, поистине Святогоровой поступью прошедшим по русскому мифологическому пространству.)
Не замечали Клюева не только «руситы» (как напрасно думала Надежда Мандельштам). Клюева не замечали и не желали замечать читатели вполне либеральных убеждений, пробавлявшиеся «самиздатом». Об этом свидетельствовал, в частности, Михаил Поливанов в предисловии к той же «Второй книге»: «…Многие из них, в разное время и в разных местах, не сговариваясь, просто перестали читать… официально рекомендуемую литературу. И руководствуясь тем же инстинктом, которым руководствуются овцы, откочёвывая в степь, где есть свежая трава, от вытоптанного пятачка, на котором их пасут, они нашли для себя в современной литературе Гумилёва, Мандельштама, Ахматову, Пастернака, Булгакова. Мы ведь знали эти имена задолго до того, как их снова стали печатать, и таких было совсем немало…» Клюева в этом «джентельменском наборе», естественно, нет, да, пожалуй, и не могло быть… Сознание тогдашних «самиздатчиков» и читателей стихов и прозы в списках, соответствующим образом настроенное, не в состоянии было «переварить» поэта.