Проклятие вам, глашатаи, — ложные! Вы, как ветряные мельницы <…>, глухо скрипите нелепо растопыренными крыльями, и в скрипах ваших слышна хула на духа, которая никогда не простится вам. Божья нива зреет сама в глубокой тайне и мудрости.
<…> Народ-богочеловек, выносящий на своём сердце все казни неба, все боли земли, слышишь ли тех сынов твоих, кто плачет о тебе и, припадая к подножию креста твоего, лобзая твои пречистые раны, криком, полным гнева и неизбывной боли, проклиная твоих мучителей, молит тебя: прости нас всех, малодушных и робких, на руинах святынь остающихся жить, жить, когда ты распинаем, пить и есть, когда ты наполнен желчью и оцетом!..»
Эта огненная проповедь, где народ впервые у Клюева представлен распятым Христом, относилась не только к Михаилу Энгельгардту, который в статье «Без выхода» изобразил «русскую революцию пузырём, лопнувшим от пинка барского сапога». С не меньшим основанием её могли бы принять на свой счёт авторы грядущего сборника «Вехи», которые на полном серьёзе считали, что «весь идейный багаж, всё духовное оборудование вместе с передовыми бойцами, застрельщиками, агитаторами, пропагандистами был дан революции интеллигенцией. Она духовно оформляла инстинктивные стремления масс, зажигала их своим энтузиазмом, словом, была нервами и мозгом гигантского тела революции. В этом смысле революция есть духовное детище интеллигенции, а следовательно, её история есть исторический суд над этой интеллигенцией» (П. Струве), и уповали на власть, которая «своими штыками ограждает нас от ярости народной» (М. Гершензон).
Поистине, у интеллигенции была одна революция, а у народа — другая.
Слова Клюева о «мудрой осторожности перед опасностью» крестьянства, говорящие, что ещё нерастраченные силы затаились в тихом омуте, и о портретах террористки Марии Спиридоновой, которые вставляют в киот с лампадками, — окончательно решили участь журнала с его статьёй: он был подвергнут уничтожению «посредством разрывания на части».
Клюев таился. Положение его после тюрьмы и казармы, из которой он вырвался ценой больших лишений и мук, было крайне неустойчивым.
Публикация отрывков из его письма Блоку явилась для него неприятной неожиданностью и сама по себе (он не рассчитывал на предание публичности частного письма), и с учётом ситуации, в которой он оказался. «Здравствуйте, господин Блок, — пишет Клюев из Желвачёва, уже не называя адресата по имени-отчеству и без особой сердечности. — Вы напечатали моё письмо. К чему это?» Переписку, однако, не прерывает, шлёт всё новые стихи, просит прислать «что-либо из новой поэзии», в частности книгу Александра Добролюбова «Из Книги Невидимой». Интересуется откликом Розанова на статью Блока. Просит сообщить, «куда можно посылать стихи кроме „Трудового пути“». И сообщает в одном из писем: «Я пробыл в Питере 4 месяца, хотел зайти к Вам, походил мимо дома, а потом раздумал». Видимо, чуял, что не пришло ещё время для личной встречи.
Увидятся они лишь через три года. А пока — обмениваются письмами, Клюев читает присланную новую книгу Блока «Земля в снегу», с ответным письмом отправляет ему свою статью «С родного берега». Это ещё один жест — судьбоносный для Блока.
Глава 4
«ВЕРЕН АНГЕЛА ГЛАГОЛУ…»
Статью «С родного берега» Клюев пишет как ответ на письмо Виктора Миролюбова и начинает с обращения: «Дорогой В(иктор) С(ергеевич)…» Летом 1908 года в письме Блоку Николай снова поминает блоковскую статью с цитатами из своего письма («А насчёт опубликованного письма не беспокойтесь, я не то чтобы разобиделся, а просто что-то на душе неловко: не договорил ли я чего, или переговорил, или просто не по чину мне битым быть») и сообщает о миролюбовской просьбе из Парижа: «От Миролюбова я получил письмо, просит написать ему что-нибудь показать французским друзьям, а переслать ему письмо нет никакой возможности, кроме как через Вас, потому что уж больно любопытно будет на почте да и многим другим — какие такие дела я с заграницей имею — человек-то я больно не форсистый, прямо подозрительно для знающих меня». С находившимся в эмиграции Миролюбовым Клюев регулярно переписывался, посылал ему стихи, но сам, находясь под наблюдением властей, стремился соблюдать максимальную осторожность. 1 сентября он посылает Блоку написанную статью — сама форма послания в публицистике была привычнее Клюеву, чем какая-либо. «Напишите, как Вам нравится эта статья? Меня она очень заботит», — просит Николай, а в следующем письме поясняет, почему со страхом и трепетом ждёт ответа: «Не хотелось бы мне брать на себя ничего подобного, так я чувствую себя лживым, порочным — не могущим и не достойным говорить от народа. Одно только и утешает меня, что черпаю я всё из души моей, — всё, о чём плачу и воздыхаю, и всегда стараюсь руководиться только сердцем, не надеясь на убогий свой разум-обольститель, всегда стою на часах души моей и если что и лгу, то лгу бессознательно — по несовершенству и греховности своим». Это искреннее уничижение дорогого стоит, если иметь в виду, что Клюев — человек из народа, пишущий интеллигентам — не ощущает в себе этого права «говорить от народа», он, знающий народ лучше и полнее, чем его корреспонденты. Вдвойне дорогого — если учесть содержание посылаемого в Париж «письма».
На «вопрос» об отношении крестьян к республике, к царской власти и об их «настроении» Клюев даёт свой ответ, при этом поясняя, — «чтобы понять ответ мужика, особенно из нашей глухой и отдалённой губернии… где люди, зачастую прожив на свете 80 лет, не видали города, парохода, фабрики или железной дороги, — нужно самому быть „в этом роде“»…
И переходит к самому главному: «Нужно забыть кабинетные теории зачастую слепых вождей, вырвать из сердца перлы комнатного ораторства, слезть с обсиженной площадки, какую бы вывеску она ни имела, какую бы кличку партии, кружка или чего иного она ни носила, потому что самые точные вожделения, созданные городским воображением „борцов“, при первой попытке применения их на месте оказываются дурачеством, а зачастую даже вредом; и только два-три искренних, освящённых кровью слова неведомыми и неуследимыми путями доходят до сердца народного, находят готовую почву и глубоко пускают корни, так, например: „Земля Божья“, „вся земля есть достояние всего народа“ — великое неисповедимое слово! И сердцу крестьянскому чудится за ним тучная долина Ефрата, где мир и благоволение, где Сам Бог.
„Всё будет, да не скоро“, — скажет любой мужик из нашей местности. Но это простое „всё“ — с бесконечным, как небо, смыслом. Это значит, что не будет „греха“, что золотой рычаг вселенной повернёт к солнцу правды, тело не будет уничижено бременем вечного труда, особенно „отдажного“, как говорят у нас, т. е. предлагаемого за плату, и душа, как в открытой книге, будет разбираться в тайнах жизни».
Все эти «вожделения», которые оказываются «дурачеством», Клюев испытал на собственной шкуре, сталкиваясь с ссыльными революционерами и пропагандистами с Марксом на устах и вожделенной бомбой в кармане… А то, что формулирует он сам, — и есть живой образ «народного коммунизма», «христианского социализма», который так и не утвердился поныне на Русской земле, что и влечёт все нестроения, разлады и катастрофы.
«Но что же это за „политика“, — спросите Вы, что подразумевает крестьянин под этим словом, что характеризует им? Постараюсь ответить словами большинства. Политика — это всё, что касается правды, — великой вселенской справедливости, такого порядка вещей, где и „порошина не падает зря“, где не только у парней будут „калоши и пинжаки“, „как у богатых“, но ещё что-то очень приятное, от чего гордо поднимается голова и смелее становится речь. Знаю, что люди Вашего круга нашу „политику“ понимают как нечто крайне убогое, в чём совершенно отсутствуют истины социализма, о которых так много чиликают авторы красных книжек, предназначенных „для народа“. Но истинно говорю Вам — такое представление о мужике больше чем ложно, оно неумно и бессмысленно!..