«Беседный наигрыш, стих доброписный» стал одним из любимых клюевских сказов для публичного исполнения, причём даже зрители, практически совершенно незнакомые с северным наречием, положенным в основу словесного строительства, не могли сдержать своего восхищения плотной, тягучей, многоступенчатой образностью, таившей, как в системе колодцев, поддонный смысл. Были, конечно, и такие, кто в недоумении морщился или пожимал плечами, проговаривая про себя неизменное; «стилизация»… Да и поныне разделяющим «учёное понятие о том, что писатель-певец дурно делает и обнаруживает гадкий вкус, если называет предметы языком своей местности, т. е. всё-таки языком народным» (как писал Клюев Миролюбову), «Беседный наигрыш» покажется «неедучей солодягой без прихлёбки». Особенно теперь — в эпоху господства телевизионного жаргона и практически повсеместной потери самих основ народного языка.
* * *
В конце 1914 года Клюев писал Миролюбову о ноябрьском номере «Ежемесячного журнала»: «Как он радует меня, Ваш журнал! Какие чудесные вещи у Гребенщикова! А я вот всё не могу написать Вам рассказа, хотя и копошится в голове кой-что, но так много уходит ясных, свежительных дней на чёрный труд, что немного остаётся времени на писанье стихов, к которым есть любовь… Вскоре пришлю Вам „Избяные песни“. А. Ширяевец — мой знакомец и, по-моему, подвига<е>тся вперёд. Душа-то у его хорошая, он молоденький и собой пригожий, а это тоже хорошая примета. От всего сердца желаю Вам здравия и успеха. Нельзя ли мне написать адрес Гребенщикова, так тянет поговорить с ним — милым и таким могучим…»
«Ежемесячный журнал» Миролюбова — чтение поистине восхитительное. Широкая панорама бытия русского крестьянина, отображённая в «Письмах из деревни», сочеталась с глубокими и основательными исследованиями религиозной жизни, включающими добросовестные описания различных сект, в том числе христовских и скопческих. Печатались и философские труды ярких и самобытных авторов, преимущественно почвеннического направления. И поэзия, и проза в журнале были на очень высоком уровне, до которого было тянуться и тянуться последующим ежемесячникам, не говоря уже о журналах того десятилетия.
Творения Александра Блока, Николая Клюева, Георгия Гребенщикова печатались в журнале рядом с творениями Алексея Ремизова, Михаила Пришвина, с русским переводом «Теней забытых предков» Михаила Коцюбинского, но Клюев не случайно выделил прозу Гребенщикова.
Они поговорят вскоре, когда встретятся у Евгения Замятина, к которому Клюев придёт вместе с Есениным, и Гребенщикова поразят клюевский внешний вид и манера чтения стихов: «Его моржовые усы полузакрывали широко открытый рот, он закрывал глаза, и голос его чеканил удивительный узор из образов и слов северного эпоса. Это был баян, сказитель, слепой калика перехожий».
«Певун-размыка-чародей» — так назвал Гребенщиков свою небольшую статью о Клюеве, отметая всяческие упрёки поэту в «стилизации» и «ученичестве у символистов»: «Заглавными словами моей статьи именую Николая Клюева, поэзию которого я назвал бы светлым, мудрым бдением Богу, природе и Руси. Весьма прославленный русский поэт Валерий Брюсов в примечании к одной из книжек Клюева пишет: „У Клюева нет стихов мёртвых, каких так много у современных стихотворцев, ловко умеющих придавать своим созданиям внешнюю красивость, — увы, — напоминающую красоту трупа…“ Этой тирадой, особенно второй её частью г. Брюсов попал не в бровь, а в глаз не только многим современным стихотворцам, но как раз и самому себе… Более мёртвой поэзии, чем поэзия Брюсова, трудно найти. И действительно, не только Брюсов, но и Бунин, и Блок, и Бальмонт часто создают изумительно изящные, но холодные и бездушные изваяния своей музы. И виноваты в этом не столько сами поэты — яркие созвездия русской поэзии под буквой „Б“, сколько современный город, покоривший их и оградивший полёт их духа каменными стенами.
Тем радостнее наш привет пришельцу из просторов полей и лесов Олонецкой губернии, простому пахарю и мужику с „огнекрылою душою“ и „просветлённым взором“ — Николаю Клюеву, который так долго скитался во тьме и нищете, так долго и мучительно сомневался в своих силах и призвании… Поэзия Клюева — нечаянная радость для издёрганного, переутомлённого русского читателя. Песни Клюева благоухают ароматом неувядших полевых цветов, ладаном, искуряемым соснами и елями, они озарены пурпуром предрассветных зорь, обвеяны освежающей прохладой… Стихи Николая Клюева местами не гладки, даже грубоваты. Он нередко злоупотребляет игрою оригинальных слов, но это силы их, прелести, не умаляет. Они, как снопы свежесжатых колосьев, на которых сладко отдыхает утомлённый пахарь, ожидая ранней зорьки для того, чтобы снова жать, не разгибая спины. Песни Клюева — чистый воздух для читателя, отравленного и оскорблённого „футуристическими“ кривляньями нашего времени…»
…Клюев читал рассказы Гребенщикова из деревенской жизни, публикуемые Миролюбовым: «Змей Горыныч», «Лесные короли»… Герой последнего рассказа, лесничий Михаил Григорьевич, «чувствовал какую-то отеческую нежность к каждому деревцу, ко всякому ручью, дорожке, камешку, как будто всё это были его давнишние и младшие друзья, которых надо заботливо любить и охранять». Клюев, ценивший любую зримую, вещную, художественно выверенную деталь, наслаждался умением Гребенщикова выписать портрет героя, который «одевался просто, в бобриковую верблюжью тужурку, в высокие, простые сапоги, в шапку-ушанку без кокарды. Большого роста, плотный, с полуседой подстриженной бородкой, он походил бы на прасола, торгующего лошадьми, если бы не носил золотых очков и не обладал певучим, мягким, барским голосом»; а его зазноба Зеновея, жена богача Антропа, восхищала по-своему; «…Он увидел красивое, открытое лицо, смугло-матовую и высокую, обвитую янтарями шею и пышные, крутые плечи, не прикрытые ничем…» Николай и Ширяевцу напишет по поводу его стихов в «Ежемесячном журнале»: «Твоей муке я радуюсь — она созидающая, Ванька-Ключник сидит в тебе крепко, и если он настоящий, то ты далеко пойдёшь. Конечно, окромя слов „боярин, молодушка, не замай, засонюшка“ необходимо видеть, какие пуговицы были у Ванькиной однорядки, каков он был передом, волосаты ли у него грудь и ляжки, были ль ямочки на щеках и мочил ли он языком губы или сохли они, когда он любезничал с княгиней? Каким стёгом был стёган слёзный ручной платочек у самой княгини и употреблялись ли гвозди при постройке двух столбов с перекладиной? И много, страшно много нужно увидеть певцу старины…»
Этот обиход, явленный в красоте каждой детали, этот вид русского человека, каждая природная черта тела и одеяния которого прекрасна сама по себе и вкупе с другими чертами и деталями составляет целую смысловую симфонию, «красно украшенную», жилище, находящееся на средостении земного и небесного миров, вмещающее в себя всё тепло природного, человечьего и неземного, освящаемое Божьим словом и прикосновением, — всё это сейчас служит Клюеву в апокалиптическое время — крепостью, обороной, заветным кладом, который не достанется железному ворогу, вступившему на Русь извне и поднявшемуся изнутри… «Присылаю тебе вид одного из погостов Олонии, — писал Клюев Ширяевцу поздней осенью 1914 года. — Неизъяснимым очарованием веет от этой двадцатичетырёхглавой церкви времён Ивана Грозного (официально считается, что Покровская церковь в селе Анхимове, о которой идёт речь, была построена в 1708 году, но Клюев знал о ней, очевидно, больше, чем историки церковной архитектуры. При первоначальной постройке она имела 25 глав, но при дальнейшей перестройке стала 21, а позднее — 17-й главой — и была сожжена в 1963-м, во время очередной лютой войны с православием. — С. К.)… Всмотрись, милый, хорошенько в этот погост, он много даёт моей душе, ещё лучше он внутри, а около половины марта на зорях — кажется сказкой… Сегодня такая заря сизопёрая смотрит на эти строки, а заяц под окном щиплет сено в стогу. О матерь пустыня! рай душевный, рай мысленный! Как ненавистен и чёрен кажется весь так называемый Цивилизованный мир, и что бы дал, какой бы крест, какую бы голгофу понёс, чтобы Америка не надвигалась на сизопёрую зарю, на часовню в бору, на зайца у стога, на избу-сказку…»