Троцкий играл в свою игру. Определив Клюева (а вместе с ним и Есенина) как «литературных попутчиков революции», он, декларируя совершенно антиклюевскую программу, одновременно «отстранял» самого Клюева от крайностей «программы» «мужиковствующих» (сочинённой за них самим Троцким) и рисовал своё идеальное «будущее», антагонистичное всему творческому миру именно Клюева: «Социалистический человек хочет и будет командовать природой во всём её объёме, с тетеревами и осетрами, через машину. Он укажет, где быть горам, а где расступиться. Изменит направление рек и создаст правила для океанов… Останутся, вероятно, и глушь, и лес, и тетерева, и тигры, но там, где им укажет быть человек… Нынешний город преходящ. Но он не растворится в старой деревне. Наоборот, в основном деревня поднимется до города… А нынешняя деревня — вся в прошлом. Оттого её эстетика кажется архаичной, из музея народного искусства… Страсть к лучшим сторонам американизма будет сопутствовать первому этапу каждого молодого социалистического общества. Пассивное любование природой уйдёт из искусства. Техника станет гораздо более могучей вдохновительницей художественного творчества. А позже само противоречие техники и природы разрешится в более высоком синтезе…» Словно пересказывал своим суконным языком статью Бердяева «Дух и машина».
Вся эта по-своему «замечательная» программа станет дальнейшим руководством к действию для многих и многих на площадке уничтожения традиционных форм и сущностей жизни и возведения новых… Докатится волна и до клинической полемики «физиков» с «лириками» начала 1960-х годов, естественно, без упоминания Троцкого как такового… Но Троцкий на этом не остановился. Он продолжал развивать свою «утопию», отдельные элементы которой, к сожалению, потом найдут (или им будут пытаться найти) применение в реальной жизни.
«Жизнь, даже чисто физиологическая, станет коллективно-экспериментальной. Человеческий род, застывший homo sapiens, снова поступит в радикальную переработку и станет — под собственными пальцами — объектом сложнейших методов искусственного отбора и психофизической тренировки. Это целиком лежит на линии развития… Человек поставит себе целью овладеть собственными чувствами, поднять инстинкты на вершину сознательности, сделать их прозрачными, протянуть провода воли в подспудное и подпольное и тем самым поднять себя на новую ступень — создать более высокий общественно-биологический тип, если угодно — сверхчеловека… Средний человеческий тип поднимется до уровня Аристотеля, Гёте, Маркса. Над этим кряжем будут подниматься новые вершины».
…Сразу после выхода в свет книги Троцкого «Литература и революция» появилась «долгожданная» книжка Василия Князева «Ржаные апостолы». Сей автор уже не прикидывал и не размышлял — оставить Клюева «в прошлом» или нет. Он его попросту хоронил.
«Ты ставишь себе в заслугу, что идёшь в лес не с железом, что не несёшь ему ран и увечий? Прекрасно. Но ты — хуже поступаешь с лесом. Посмотри, что ты сделал с ним. Где его благовонный, смолистый, целящий людскую грудь аромат? Ты его отравил ладаном. Здесь задохнуться можно…»
«„Бог“ — это душевный горб пахаря; горб — искривление позвоночника; что нужно сделать, чтобы избавиться от горба?
— Выпрямить позвоночник».
«И когда он, коммунизм, видит, что клюевские „благовестные звоны“ находят в тёмной, пахотной душе родственные звуки, заставляя струны этой души — звучать; и звучать — более гармонично: стройно, согласованно, напевно… он говорит:
— Истинно-человеческая культура — в опасности!»
И, как прямой вывод отсюда: «Если кому и вешать мельничный жёрнов на шею, то — именно вот такому „учителю-пророку-апостолу“ — дрозду-псалмопевцу, а не тому „учителю-пророку-апостолу“, что собирает по деревням бабье полотно, яйца, масло и лично перещупывает кур, блюдя свои „апостольские“ интересы…»
Князев ведает, что творит. Он знает цену клюевской поэзии. Более того — местами он от неё в подлинном восхищении. «Что можно сказать о поэтическом языке „Мирских дум“? Только одно: чистота, образность и изобразительная сила его — былинны. И это совсем неправда, что он уснащён „провинциализмами“, что читать Клюева можно только с Далевским толковым словарём. Не „провинциализмы“ делают стих Клюева непонятным, а та „оспа буквенная“, что изъела наши глаза и уши при благосклонном участии очагов заразы, всесильных перед войною, бульварно-буржуазных газет. Мы забыли настоящий, народный язык: дутый стеклярус отучил нас от жемчуга.
Да что жемчуг — мы отвыкли даже и от гранёного хрусталя».
В эти строки клюевского ненавистника стоило бы вчитаться не только многим пристрастным современникам, но и иным нынешним «литературоведам», замуровывающим поэта в различные резервации под разными названиями: «Новокрестьянская поэзия» (эту «песню» первым «спел» Василий Львов-Рогачевский, от которого Клюеву «дышать было нечем») или «Серебряный век»… И всё с одинаковым припевом: «провинциализмы», «Далевский толковый словарь»…
Но чем объективно драгоценнее Клюев как поэт, тем страшнее он для Князева, а в глазах Князева для всей революционной России.
«Клюев не рядовой пахарь и не православный пахарь. Клюев — идеолог-сектант. Мистическую пашню свою он пашет глубоко забирающим „электроплугом“ идейно-духовно-обоснованной потребности в божьем бытии… Клюев — поэт-пахарь-идеолог. А то, что Клюев не православный, а „раскольник“, нисколько не меняет дела. Наоборот, это — усугубляет наш интерес к нему, ибо на „раскол“ (сектантство) мы смотрим как на высшее — общедоступную, в настоящее время, при настоящих условиях — степень умственно-духовного развития нашей деревни…»
А погиб Клюев как поэт, по мысли Князева, когда «пошёл в город», когда в нём «проснулся революционер».
«Клюев — умер, потому что он не может существовать без „хвойной купели“, а хвойная купель, доверху наполненная парной и маркой кровью — омут, а не купель…»
Но даже после «смерти» Клюева его книги, наравне с книгами других авторов (подбор у Князева замечательный!), могут послужить, оказывается, своеобразным «пособием»…
«Товарищ, читай книги, написанные до 25-го октября 17-го года — необходимо знать, как нельзя жить и мыслить. Ходи в венерические больницы, дома умалишённых, изучай Достоевских, Толстых, Андреевых, Арцыбашевых, Клюевых… — ибо необходимо перед великой борьбою за обновление человеческой расы (! — С. К.) приобрести потребное для того оружие.
И если перед тобою будут рисовать Русь в виде птицы-тройки, мчащейся неведомо куда и заставляющей все племена и народы почтительно сторониться — вспомни о стомиллионных Индии и Китае, которых признание широкой биологической правды, в ущерб узкой, человеческой, наивысшей для человека, „домчало“ к рабству…»
Князев распаляется с каждой последующей главой своей книги. Он машет направо и налево шашкой красного кавалериста, отдавая при этом должное и силе противника.
«…И в октябрьских своих взлётах Клюев в юркости, маскарадно-придворной приспособляемости, в мимикрии — не повинен ни душою, ни телом! Он создал свой октябрь, собственный свой, клюевский октябрь (ничего общего с настоящим не имеющий), и начал воскурять фимиамы, бить в било, гимнотворствовать и совершать обрядовые „метания“ — перед своим (а не ленинским) октябрём…
…Самое дорогое для Клюева — святое святых его души — октябрьской, святой революцией — поругано, разрушено, стирается с лица земли!
И это нужно было ожидать, это необходимо было предвидеть, такова природа коммунистической революции…»
«Поругано», «разрушено», «стирается», списано в архив, оставлено, в лучшем случае как пособие того, «как нельзя жить и мыслить»… Так в чём же опасность?
А вот в чём: «Пока „богом“ пользуются, как пастухом дождевых туч, как скотским ветеринаром, людским знахарем, сельским агрономом и прочее, в той же плоскости — это ничего.
Но когда „бога“ пытаются провести в Совнарком, снабдив его соответствующими полномочиями и мандатами от 110-ти миллионов его „рабов и овец“, это уже — катастрофа.