шестидесяти лет; летом, в погожие воскресные дни, он говорил
жене, что идет прогуляться, и через черный ход удирал в мерт
вецкую, где анатомировал трупы, как студент. Он рассказывает
нам также, как его отец тратил двести франков на дорогу, чтобы
сделать в каком-нибудь отдаленном уголке департамента опера
цию, интересную для науки, хотя бы оперируемой была какая-
нибудь торговка рыбой, которая платила ему за это дюжиной
селедок.
Потом стали жаловаться на недостаток наблюдательности у
врачей; кто-то рассказал, что один писатель, глубоко потрясен
ный рисунками сумасшедшего, которые он увидел у доктора
Бланша, — вокруг каждой головы там полыхало пламя, — спро
сил у врача-психиатра, откуда взялось это пламя — подсказано
ли оно инстинктом или срисовано с какого-нибудь оригинала?
Бланш ответил:
— Удивительные люди эти писатели! Всегда им хочется
видеть в вещах бог знает что! Это рисунки сумасшедших, вот
в все!
Воскресенье, 8 февраля.
Сегодня вечером, за обедом у Флобера, Доде рассказал нам
о своем детстве — недолгом и мрачном. Он рос в семье, которая
вечно сидела без гроша, глава которой, что ни день, менял про-
178
фессию и работу; рос Доде в Лионе — городе вечных туманов,
которые уже в то время возненавидела его юная душа, влюблен
ная в солнце. И вот тогда он начал читать запоем — ему было
всего двенадцать лет, — читать поэтов, фантастические книги,
возбуждавшие его мозг; книги волновали его еще больше, бла
годаря опьянению вином, выпитым украдкой; он читал целыми
днями, катаясь на лодке, которую угонял от причала. И в ог
ненном отражении двух потоков — пьяный от книг и от спир
та — близорукий мальчик жил словно во сне или в состоянии
галлюцинации, куда, можно сказать, совершенно не проникало
дыхание действительности.
Четверг, 12 февраля.
Уровень общества, обедающего у принцессы, заметно сни
зился, докатились до того, что приглашают даже авторов воде
вилей. Вчера там были Нажак, Лабиш.
Автор «Соломенной шляпки» — рослый, грузный, жирный,
безбородый; чувственный вспухший нос сообщает его благо
душной, мясистой физиономии некое сходство с фантасти
ческой рожей Гиацинта. Упомянутый Лабиш произносит за
бавные остроты, которым нельзя не смеяться, с неумолимой
серьезностью, с почти жестокой серьезностью комиков XIX века.
Впрочем, надо сознаться, что наибольший успех выпадает на
его долю, когда он рассказывает, как его назначили мэром. Ка
жется, он мэр какой-то деревушки в Солони и получил эту
должность после того, как объявил своему префекту, что он
единственный человек во всей этой коммуне, сморкающийся
в носовой платок.
Пятница, 13 февраля.
Вчера я провел целый день в мастерской удивительного ху
дожника по фамилии Дега. После множества попыток, опытов,
прощупываний во всех направлениях, он влюбился во все совре
менное, а в этой современности остановил свой взгляд на
прачках и танцовщицах *. В сущности, выбор не так уж плох.
Все — белое и розовое; женское тело в батисте и газе — самый
очаровательный повод для применения светлых и нежных тонов.
Он показывает нам прачек, прачек... в изящных позах и
ракурсах, говоря на их языке и объясняя технику глаженья
с нажимом, глаженья по кругу и т. д.
Затем перед нашими глазами проходят танцовщицы... Кар
тина изображает балетное фойе, где на фоне светлого окна вы-
12*
179
рисовываются фантастические очертания ног танцовщиц, спу
скающихся по лестнице; среди всех этих раздувающихся белых
облаков алеет красное пятно шотландки, и резким контрастом
выступает смешная фигура балетмейстера. И перед нами пред
стают схваченные в натуре грациозные изгибы тел, повороты и
движения этих маленьких девушек-обезьян.
Художник показывает свои картины, время от времени до
полняя пояснения воспроизведением какой-нибудь хореографи
ческой фигуры, имитацией, говоря языком танцовщиц, одной из
их арабесок. И поистине забавно видеть, как он, стоя на носках, с занесенными над головой руками, смешивает эстетику танца
с эстетикой живописи, рассуждая о нечистых тонах Веласкеса и
силуэтности Мантеньи.
Своеобразный тип этот Дега — болезненный, невротический,
с воспалением глаз столь сильным, что он опасается потерять
зрение, но именно благодаря этому — человек в высшей степени
чувствительный, улавливающий самую сокровенную суть вещей.
Я не встречал еще художника, который, воспроизводя совре
менную жизнь, лучше схватывал бы ее дух. Однако удастся ли
ему когда-нибудь создать что-нибудь цельное? Сомневаюсь.
Чересчур уж это беспокойный ум. Непостижимо, почему фоном
для его картин, столь тонко воссоздающих людей и натуру,
он делает отнюдь не строгое балетное фойе Оперы, а перспек
тивные виды в духе Панини, которые он заказывает какому-
нибудь декоратору?
Из этой мастерской поздним вечером я попал в мастерскую
Галлана — художника-декоратора; эта мастерская, огромная,
как собор, уставленная макетами с мифологическими фигурками,
украшенная рельефными гризайлями, показалась мне пробудив
шимся в сумерках Олимпом лилипутов, оживающих только
ночью.
Вторник, 24 февраля.
Если бы я был художником, я запечатлел бы в гравюре ту
часть Парижа, которая открывается взору с Королевского моста.
С этой гравюры я велел бы отпечатать сотню оттисков на мело
вой бумаге и развлекался бы, нанося на них акварельными
красками все тона, которые рождаются во влажных туманах
Сены, все волшебные краски, в какие наша осень, наша зима
окрашивают этот горизонт из серого гипса и почерневшего
камня.
Сегодня я видел эту картину с пароходика, на котором при
ехал из Отейля. В тусклом свете гаснущего дня, под небом, по-
180
крытым черными тучами — предвестницами зимней бури,—
этот вид был великолепен. Быки моста мерцали мертвенной
электрической белизной; вдали сиял Тюильри, золотисто-жел-
тый, как пронизанная солнцем вода, а в облаке, похожем на
красноватый отблеск пожара, лиловела каменная громада со
бора Богоматери, прозрачная, словно аметист.
Вторник, 10 марта.
Какая оплошность — выступить с пьесой, не обладая ника
ким драматургическим дарованием *, в то время как твой та
лант в другой области признается безоговорочно, подобно дог
мату веры; какая оплошность — убить почтение и пиетет кри
тики, обнаружив, без всякого к тому принуждения, свою беспо
мощность! Флобер, как бог литературы, мертв. Отныне его будут
читать без трепета, как и всех других, и судить как простого
и заурядного смертного, каков он есть на самом деле.
Четверг, 12 марта.
Вчера на представлении «Кандидата» все было очень мрачно;
словно мороз постепенно сковывал зал, поначалу возбужденный
симпатией к автору, искренне ожидавший превосходных тирад,
сверхъестественных тонкостей, слов, чреватых битвами, — и
внезапно столкнувшийся с пустотой, полнейшей, совершенней
шей пустотой! Сперва на всех лицах отразилась печаль сочув
ствия, потом разочарование зрителей, столь долго сдерживае
мое почтением к личности и таланту Флобера, взяло реванш в
издевательском шиканье, насмешливых улыбках над патети
кой пьесы.
Нет, люди, не знающие этого гениального человека так
близко, как я, не верили своим ушам, не подозревали, что его
ум, столь превозносимый всеми газетами, способен породить
комизм такого чудовищного калибра. Да, наш друг хватил через