что передо мной дешевое чтиво для широкой публики, потому
что Бальзак не был ни стилистом, ни тем, кого принято назы
вать мастером в литературе. < . . . >
Вторник, 24 января.
<...> Нет, у Гаварни в его подписях к карикатурам мы не
найдем ни жестокости, ни бессердечия; скептические изрече
ния Вирелока смягчаются добродушной и вместе с тем бла
городной философией. Да, творения Гаварни заставляют нас
внутренне улыбаться, от них не стынет кровь в жилах, не
пробегают мурашки по спине, как от кладбищенского юмора
Форена... Право, слишком много, слишком много злобы пако-
34 Э. и Ж. де Гонкур, т. 2
529
пилось ныне в этом мире — в писателях, в молодежи, в полити
ческих деятелях, и о чем же другом говорит наш век, как не
о закате целого общества?
Де Бонньер будто бы признался Доде, что статья, которую
он напечатал против меня в «Фигаро», вызвана тем, что, как
ему передали, я назвал его жену дурой набитой. Да, уж что-
что, а этих слов я отрицать не могу!
Четверг, 28 января.
Сегодня утром, разыскивая в «Эко де Пари» объявление о
пьесе «Долой прогресс!», нежданно-негаданно натыкаюсь на
объявление о пятнадцати представлениях в Одеоне «Жермини
Ласерте». А в полдень получаю письмо от одного испанского
издателя, который хочет купить у меня право на перевод
«Женщины в XVIII веке». Эта лавина счастливых событий (по
завчера, вдобавок, моя пьеса принята в театре Жимназ), пугает
меня. Боюсь, как бы вдруг не грянул гром! <...>
Воскресенье, 14 февраля.
Сейчас все литераторы, самые различные по характеру та
ланта, утверждают, что ведут свою родословную от Флобера...
Ах, будь он жив, как бы они скрывали это так называемое род
ство! < . . . >
Понедельник, 22 февраля.
<...> Вчера получил письмо из Иокогамы. Некий француз
поздравляет меня с выходом «Утамаро» и далее пишет: «Ко
гда мне было пятнадцать лет, я прочел «Сестру Филомену» и
решил стать врачом. Впоследствии я прочитал «Дом худож
ника» и уехал в Японию. Короче говоря, подобно звезде, кото
рая, сама того не зная, указывает путь моряку, Вы оказали
решающее влияние на всю мою жизнь... И, как говорили в ста
ринных пьесах, «я предан Вам душой и телом!». Он добавляет,
что знает японский язык и полностью отдает себя в мое распо
ряжение *. <...>
Вторник, 1 марта.
<...> Вечером, когда у меня было отвратительное настрое
ние, — записка от Доде, в которой сообщается, что несколько
минут назад от него ушел Порель и что через два дня начнут
репетировать «Жермини Ласерте»... Неужели рухнет и эта на
дежда?
530
Пятница, 18 марта.
Сегодня, в тот час, когда день незаметно переходит в вечер,
я не стал зажигать лампу; и в печальных сумерках, беспрепят
ственно заполнивших мой рабочий кабинет, мысль моя обрати
лась к прошлому, к навсегда ушедшим дорогим существам;
мало-помалу в свете почти угасшего камина передо мной воз
ник образ отца, которого я лишился двенадцати лет, возник
точно призрачно-смутное, бледно-зыбкое отражение в зеркале
пастели, висящей у вас за спиной.
И перед затуманенным взором моей памяти всплыла высо
кая фигура, худощавое лицо с большим тонким носом и узкими
висячими бакенбардами, живые темные глаза, искрящиеся
умом, — черносливины господина Гонкура, как их называли
у нас; низко подстриженные волосы, словно колосья, прикры
вающие семь борозд — напоминание о семи сабельных ударах,
полученных молодым лейтенантом в бою под Порденоном *.
Усталое, нервное, но все еще молодое лицо; в его чертах скво
зит та же мужественная энергия, что и на воинственных физио
номиях, которые запечатлела резкими мазками на негрунто-
ванном холсте кисть художника Гро.
Я снова вижу, как, проглядев газеты, он выходит из старой
читальни, той, что и сейчас еще существует в проезде Оперы,
и своим четким военным шагом часами прогуливается по Италь
янскому бульвару, от улицы Друо до улицы Лаффит, в обще
стве двух-трех таких же статных ветеранов, с ленточками По
четного легиона в петлицах длинных наполеоновских сюртуков;
как через каждые двадцать шагов они останавливаются посреди
тротуара и оживленно беседуют, подкрепляя свои слова разма
шистыми жестами кавалерийского офицера, ведущего за со
бой эскадрон.
Я снова вижу его в салоне барышень де Вильдей, дочерей
министра Людовика XVI, старых родственниц моей матери, в
этом огромном холодном зале с простою гладкой панелью вдоль
стен, с редкостной мебелью, одетой в чехлы (на спинке какого-
нибудь стула непременно висел забытый ридикюль одной из
сестер), с жалкими увядшими цветами в прямоугольных жар
диньерках с дюнкерками, хранящими предметы легитимистско
го искусства. Я вижу его в этом салоне, так похожем на салон
герцогини Ангулемской: он стоит, прислонившись к камину, и
вдруг, прищурив свои озорные черные глаза, в которых светится
ирония, нарушает вековую скуку торжественного зала таким
словцом, что высохшие скелеты старых барышень, облеченные
34*
531
в платья цвета мертвых листьев и кака дофина, трясутся от
смеха.
Я вижу его в Бреваннах, в департаменте Верхняя Марна,
там, где протекало каждое лето моего детства: июльским или
августовским солнечным утром он широко шагает по полям, а я
едва поспеваю за ним своими маленькими ножками; он шагает,
помахивая тычиной, вырванной в каком-то винограднике, и ве
дет меня напиться к «Источнику любви» — ручейку, который
вьется среди лугов, усеянных маргаритками, и несет водолюбам
чудесную ключевую воду, по мнению моего отца, ни в чем не
уступающую acqua felice 1 римских источников.
Иногда вместо тычины с ним ружье, небрежно закинутое на
плечо, но ни собаки, ни ягдташа; я вижу, как он вдруг прице
ливается во что-то неразличимое для моих близоруких глаз —
заяц падает как подкошенный, и отец дает мне его нести.
А еще я вижу его в Бреваннах, во время сбора фруктов:
из чердачного окна он бомбардирует яблоками мальчишек, сбе
жавшихся со всей деревни в наш двор; он всех их окрестил
смешными прозвищами, они мечутся, толкаются, дерутся из-за
летящих в них «снарядов», и эта потешная война в миниатюре
забавляет отца, видимо напоминая ему былое.
И еще я вижу его... нет, напрасно я напрягаю память, я не
в силах припомнить, каким он был в тот день... Я вижу только
простыню и руку на ней, безжизненную, невероятно исхудав
шую руку, которую мне велели поцеловать. А потом, когда я
вернулся к себе, в пансион Губо, — сон, похожий на кошмар:
с такой ясностью, что трудно было понять, сон это или явь, мне
привиделась моя тетушка г-жа де Курмон, умная женщина, с
которой впоследствии я списал госпожу Жервезе, женщина,
с малых лет привившая мне любовь к изящному, и она сказала:
«Эдмон, твой отец не протянет и трех дней».
Это было в ночь на воскресенье, а во вторник вечером за
мной приехали, чтобы отвезти на похороны отца.
Мама... ее мне легче вспомнить, потому что на камине стоит
ее миниатюра, относящаяся к 1829 году, году ее замужества;
этот портрет я и держу сейчас в руках.
Открытое лицо, небесно-голубые глаза, очень маленький и
серьезный рот, завитые спиралью локоны русых волос, на шее
тройная нитка жемчуга, платье из белой кисеи в блестящую