Болезнь Кекштаса (паралич от ран, полученных на фронте?) заставила его уехать из Аргентины. Говорят, Ежи Путрамент, руководствуясь виленской солидарностью, помог ему найти место в доме ветеранов-инвалидов войны в Варшаве. Там Кекштас и жил, пописывая и немного публикуя, до самой смерти.
Кестлер, Артур
Пожалуй, первым международным бестселлером сразу после Второй мировой войны стал короткий роман Кестлера, который в английском переводе назывался «Darkness at Noon», в польском (эмигрантском) — «Тьма в полдень», а во французском — «Le zéro et l’infini»[261]. Как это обычно бывает с популярностью, подействовала сенсационность темы. Следует напомнить, что коммунизм был тогда в моде, а исторические события рассматривались как борьба сил прогресса с фашизмом. С одной стороны Гитлер, Муссолини, генерал Франко, с другой — демократическая Испания, Советский Союз, а вскоре и западные демократии. Роман Кестлера ужасал нарушением табу — ведь о социалистическом строе, созданном в России, можно было говорить только хорошо. В этом убедились поляки, прошедшие через советские тюрьмы и лагеря, — напрасно они пытались объяснить что-либо Западу. Этот русский социализм охранялся неписаным светским законом — любая его критика была бестактностью. Миллионы погибших советских солдат и победы Сталина, а также западноевропейские коммунистические партии, которые со своими заслугами перед движением Сопротивления остались почти единственными на поле боя, поддерживали очевидность, в которой никто не отваживался усомниться. «Антисоветский» означало «фашистский», поэтому, например, партийная «Юманите» писала о необъяснимой терпимости французского правительства к фашистской армии Андерса, у которой имеется своя ячейка в «Отеле Ламбер»[262], руководимая (нацистом) майором Юзефом Чапским.
А тут вдруг книга, рассказывающая о сталинском терроре и приоткрывающая (хоть и с опозданием) тайну московских процессов тридцатых годов. Конечно, вокруг нее сразу же возникла атмосфера негодования, запахло предательством, адской серой — а это лучше всего помогает продажам.
Впоследствии Кестлер написал множество книг, в том числе обширную автобиографию, и я могу отослать интересующихся к ним. Он принадлежал к поколению, которое входило в международность со стороны немецкой культуры, под влиянием Вены, то есть еще в традициях габсбургской монархии — так же, как Кафка в Праге, как мои друзья Ханна Бенцион, родившаяся в чешском Либерце, и Артур Мандель, родившийся в Бельске, как Дьёрдь Лукач[263] из Будапешта, — все они писали по-немецки. Кестлер родился в Будапеште, но учился в Вене, а затем его начало носить по свету. Можно сказать, что благодаря своему восприимчивому и пытливому уму он поочередно примерил на себя все интеллектуальные моды и течения своего столетия. Сначала сионизм и отъезд в Палестину халуцем[264], потом увлечение наукой и редактирование научного отдела в крупной берлинской газете, а сразу после этого, в веймарской Германии — коммунизм. В 1933–1939 годах он успел поработать в парижском центре коммунистической пропаганды Мюнценберга[265], отправиться корреспондентом на гражданскую войну в Испании, отсидеть во франкистской тюрьме и выйти из партии. Дальнейшие его увлечения включают антикоммунистическую акцию интеллектуалов (Конгресс за свободу культуры), кампанию против смертной казни в Англии и, наконец, возвращение к интересам молодости — к истории науки, не считая мимолетных романов с такими проблемами, как загадка творческого ума или хазарское происхождение восточноевропейских евреев.
Я читал «Darkness at Noon» (по-английски) за несколько лет до знакомства с автором. Книга рассказывает о следствии на Лубянке. Настоящий советский человек, твердолобый Глеткин получает задание заставить старого большевика Рубашова признаться в не совершенных им преступлениях, поскольку на предстоящем суде ему должны вынести смертный приговор. Иными словами, это попытка ответить на вопрос, которым в тридцатые годы задавались многие: почему старые большевики признавали себя виновными и публично каялись? Ведь это означает, что они действительно были виновны, то есть, убивая их, Сталин был прав — ибо как еще объяснить такие показания? В романе Рубашов признает аргументы Глеткина: как коммунист он обязан ставить интересы партии превыше всего, выше других соображений — таких, как собственное доброе имя или желание спасти друзей. Партия требует, чтобы он публично признал себя виновным и дал показания против своих товарищей, потому что на данном этапе ей это нужно. Память о принесенной им жертве ради общего дела сохранится в архивах, и после смерти Рубашова, когда настанет подходящее время, правда о его невиновности откроется.
Такое вот идеологическое объяснение, как пристало интеллектуалу. Это казалось слишком изысканным, поэтому многие потом просто утверждали, что этих людей ломали перед процессом пытками. Между тем Александр Ват приводит свой разговор со старым большевиком Стекловым незадолго до смерти этого функционера в саратовской тюрьме. По словам Стеклова, люди признавались от отвращения к своему прошлому: на счету каждого из них было уже столько преступлений, что пасть еще раз им ничего не стоило — не нужно было и пыток.
Вероятно, часть правды уловили как Кестлер, так и его критики. Я пишу о нем, ибо он восполняет недостающее звено в истории гражданской войны в Испании. Люди ехали туда сражаться из чистейших идейных побуждений и гибли на фронте или по приговору агентов Сталина. Испания была в центре внимания «антифашистской» пропаганды, которую развернуло в международном масштабе бюро в Париже, а одним из его главных сотрудников был как раз Кестлер. В разных странах использовались так называемые «полезные идиоты» — наивные люди с благими намерениями. До какой степени Мюнценберг отдавал себе отчет в двойной игре Сталина, неизвестно. В Испании ее осознали Кестлер, Дос Пассос[266] и Джордж Оруэлл.
Я познакомился с Кестлером в Париже, кажется, в 1951 году. Его внешний вид о многом говорил. Он был гармонично сложен и красив, но мал ростом словно карлик, что могло способствовать его наполеоновским замашкам и вспыльчивости, затруднявшей работу в любом коллективе. Именно ему пришла в голову идея воздействовать на западноевропейские интеллектуальные круги, чтобы лечить их от марксизма, и это он организовал берлинский Съезд в защиту свободы культуры, из которого затем родился американский Конгресс за свободу культуры в Париже, но самого Кестлера очень быстро отодвинули в сторону. Затем, живя в Англии, он ограничил свой интерес к восточному тоталитаризму созданием Фонда помощи писателям-эмигрантам. На это он предназначил некоторые свои авторские гонорары.
Наши отношения были не более чем приятельскими, то есть поверхностными. У нас так и не было ни одного серьезного разговора. В шестидесятые годы он путешествовал по Соединенным Штатам со своей намного более молодой подругой или женой. Заехали они и к нам в Беркли. Тогда, как и во многих подобных случаях, проявилось мое неловкое положение. Для него я был автором «Порабощенного разума», книги, которую он читал и ценил, а сам для себя я был совсем другим человеком — автором стихов, совершенно ему незнакомых. Однако я не приписываю своего неподобающего поведения во время их визита несхожести наших точек зрения. Просто я, хозяин, напился и заснул, в чем со стыдом признаюсь, и мне кажется, что этим, сам того не желая, я обидел его. Если бы не маленький рост, подогревавший его амбиции, возможно, он сумел бы взглянуть на это в ином свете.
Пожалуй, он был прежде всего человеком позитивизма в духе девятнадцатого века, две разновидности которого — националистическая и социалистическая — некоторое время его привлекали. Благодаря сильным гуманистическим привязанностям он выступал в Англии против смертной казни через повешение, а затем требовал закона, разрешающего эвтаназию. Он был ее сторонником и доказал это на практике: его вместе с молодой женой нашли сидящими в креслах — мертвыми.