Киселевский, Стефан
До войны ничто не предвещало его будущей славы Киселя-фельетониста. Он был молодым авангардным композитором и музыкальным критиком. Я был знаком с ним, но лишь шапочно. Наша дружба началась во время немецкой оккупации — с тех пор он стал для меня «милой рыжей обезьяной». Узнав, что он пишет, я попросил машинопись его романа. Сначала машинописи скупал Збигнев Мицнер — на деньги родственников, сколотивших состояние на черном рынке, — а я был одним из его авторов. Затем их начал скупать мой друг Владислав Рыньца, я же исполнял обязанности его агента. Тогда-то Кисель и дал мне свой роман «Заговор». Этот роман удивил меня: я не ожидал от Киселевского таких психологических хитросплетений. Описанные герои (Пануфник) были легко узнаваемы. Чтение двух первых частей несколько утомляло, однако повествование достигало высшей точки в замечательной третьей части — о военной кампании сентября 1939 года. Мы подписали контракт. Рыньца как раз купил в Пястове виллу, где держал закупленные рукописи, благодаря чему роман сохранился. После войны мой друг основал, как и планировал, издательскую фирму «Пантеон» и опубликовал в ней «Заговор», но вскоре частные фирмы ликвидировали. «Скандальное» содержание романа отнюдь не шокировало меня, хотя, когда Кисель писал фельетоны в «Тыгоднике повшехном», ему за это содержание доставалось. Надо сказать, идея была превосходная: страдающего импотенцией героя лечит война, кладя конец всякой нормальности — и его Польше. Сколько символических значений!
С Киселем мы встречались в писательской столовой на улице Фоксаль, а еще пили у меня дома, на аллее Независимости[267]. Приблизительно в феврале 1945 года он приехал к нам, добравшись до Кракова после повстанческой эпопеи.
Как раз в то время Турович[268] создавал свой «Тыгодник повшехный», и я рекомендовал ему Киселя, похвалив его за острое перо. Так началась его многолетняя карьера забавника, выкидывавшего в фельетонах коленца, чтобы протащить свои идеи в единственный хотя бы частично независимый журнал.
Наша дружба продолжалась долгие годы и изобиловала встречами, которые мне даже трудно перечислить: Копенгаген, Лондон, Париж, Сан-Франциско, Варшава, плюс телефонные разговоры, да еще мои тексты о его книгах. Поддавшись моим уговорам, он написал детективный роман «Преступление в Северном квартале». Но особенно высоко я оценил его роман «У меня была одна жизнь», изданный под псевдонимом Теодор Клён: оккупированная Варшава глазами постоянно нетрезвого человека. Кто скрывался под псевдонимом Сталинский[269], я тоже догадывался, но эти политические романы меня не слишком трогали: какие-то крабики в корзине, сцепившиеся в борьбе друг с другом.
Ссорились мы с Киселем много и часто. Например, в тот период, когда у него были политические амбиции, и он даже заседал в Сейме. Главной его заслугой были фельетоны в «Тыгоднике», ибо в них на первый план выходил обыкновенный здравый рассудок, оскорбленный видом абсурда. Для человека, любящего свою страну — а Кисель был патриотом, — то, что делалось в Польше после 1945 года, представлялось одним великим разрушением и расточительством. Конечно, он не мог видеть глубже, чем подробности, за которыми скрывалась правда о маленькой сатрапии, управляемой извне.
Думаю, если бы мы с Киселем могли общаться в условиях свободы (правда, в 1991 году, незадолго до его смерти, мы осушили бутылку в Варшаве), то спустя некоторое время наши взгляды сильно разошлись бы. В конце концов, Кисель всегда выступал в костюме шута и арлекина, но под этим костюмом скрывался интеллигент с массой полоноцентрических предрассудков. Он советовал мне читать «Мысли современного поляка» Дмовского[270]. Не понимал ровным счетом ничего в делах наших восточных соседей, и этим резко отличался от Ежи Гедройца, с которым часто спорил. Мои литовские симпатии он считал чудачеством и приписывал мне желание быть балтом. Вероятно, если бы он оказался среди эмигрантов в военном Лондоне, то разделял бы их великодержавные иллюзии и даже слышать не хотел бы ни о каких литовцах, белорусах и украинцах, а также планировал бы сделать из Литвы протекторат.
Хотя Кисель много путешествовал и читал, не думаю, чтобы его оценка Запада значительно отличалась от эмигрантской, что следует воспринимать как суровую критику с моей стороны, ибо это означает, что он всегда оставался за пределами жизни Западных стран, не пытаясь вникнуть в их специфические проблемы.
Я критикую его, но в то же время восхищаюсь им. Единственный независимый журнал между Эльбой и Владивостоком, а в нем «свободный голос, обеспечивающий свободу»[271] печального Киселя в шутовском колпаке.
Киселевского дневники 1968–1980
Многих он обидел — лишь у меня нет оснований жаловаться. Кисель был мучеником за правду: ложь приводила его в ярость, а поскольку жил он долго и помнил многое, причем жил в ПНР, огромном предприятии по фальсифицированию и извращению истории, то находился в состоянии постоянного раздражения. По его мнению, ложь составляла самую суть коммунизма, хотя в этом смысле коммунистическая пресса была еще хуже, чем экономическая система.
Он был патриотом и, словно поэт Князьнин[272] после разделов Речи Посполитой, сетовал на судьбу Польши, отданной в Ялте во власть Москвы. С ее согласия страной правили мелкие партийные заправилы, повсеместно распространился лакейский тон лести и восхваления всего русского. У Киселя не было ни малейшей надежды — раздел Европы он считал необратимым и посмеивался над Князем из Мезон-Лаффита[273], который утверждал, что Империя скоро развалится изнутри. Новая Польша была как Чехия после битвы у Белой Горы[274]: из-за эмиграции, Катыни, Варшавского восстания, карательных операций Управления безопасности она лишилась своей шляхетской интеллигенции, и Кисель причислял себя к ее остаткам, с тревогой глядя на новые поколения, которые уже не помнили былых времен и которым пээнэровская действительность — по его мнению, совершенно абсурдная — казалась нормальной.
Будучи человеком проницательным, он понимал, что не может все время заниматься лишь коммунизмом, однако иначе просто не мог. Временами его спасала музыка, но, когда он писал свои фельетоны, постоянные цензорские купюры напоминали ему об отсутствии свободы. Его романы, издававшиеся за границей под псевдонимом Томаш Сталинский, были подчинены этой навязчивой идее и, возможно, из-за этого были скучны.
В «Дневниках» можно найти целый перечень польских мнений о Западе, то есть выпадов против него. Чаще всего встречаются слова «дураки» и «идиоты», иногда «циники», «трусы» и «прохвосты» (это о французах). Поскольку шла борьба за планету, Кисель рассматривал все явления с точки зрения военной необходимости. Плохо было всё, что размягчало: патлатые, наркоманы, маоисты, анархисты, а хорошо — то, что способствовало жесткой линии в отношении Москвы. Он считал, что проиграла не только Польша, но верил, что и Запад проиграет — из-за наивности и замкнутости в своих проблемах. Упреки по адресу Ежи Туровича касались прежде всего Второго Ватиканского собора, который либерализировал и размягчал католичество. Почему Турович выступал за Собор, если это западные, ненужные Польше дела? У польской Церкви совсем другие заботы.
Несмотря на подобные крайности, «Дневники» дают точную картину польских надежд и разочарований и объясняют, почему в Польше самым популярным американским президентом был Рейган с его жесткой политикой в отношении «империи зла».