— Критик Примаренков блистательно доказал, что колония трудных подростков, о которой пишет Макаренко, якобы педагог, на самом деле была притоном гомосексуалистов для высших правителей страны!
— Как? — Я даже подскочил.— Но Макаренко же их перевоспитывал!..
— В правильном ключе!
Вот как развивается сейчас литературоведение — семимильными шагами!
— М-да… И кто же… гомосексуалист… туда приезжал?
— Буквально все! Калинин! Бухарин! Без сомнения — Ежов. Конечно же, Максим Горький, ну, это подтверждается даже документально. Вот так.
— И… что?
— И то! Поэтому книги Макаренко выходили миллионным тиражом!
— М-да. А мы-то здесь при чем?
— При том же! Те же самые флаги на тех же башнях!
— То есть — что?
— То есть — то. Вся мировая политика, ну, и, разумеется, культура контролируются ими!
— Давно?
— Всегда.
— Но как же раньше было? Я и не знал!
— Только не надо считать меня за идиота! — вскричал Ширшович.— Все было — только тайно. И ты прекрасно это знаешь!
— Я?..
— Сколько ты выпустил книг? И помалкивай! Не надо строить из себя наивного идиота!
— …каким я, видимо, и являюсь.
То-то последнее время у меня на глазах происходили непонятные взлеты непонятных людей, вчерашние приготовишки объявлялись гениями, объезжали мир, а ты как числился скромным середнячком, так и остался… Спасибо Ширшовичу — открыл глаза!
— Но ведь Горький — известный бабник!
— Сам ты бабник,— презрительно проговорил он.— А, надеюсь, известно тебе, что Радищев был сифилитиком?
— Примаренков установил?
— Да нет! В книге написано. «Путешествие из Петербурга в Москву» называется.
— Мда-а…
Словно ошпаренный, я вышел от него.
Делиться больше не с кем — рассказал все жене.
— Ну что ж… раз так надо…— безжалостно произнесла она.
— И… как Радищев — тоже?
— До Радищева тебе далеко!
Да, человеку обычному в наши дни ничего не светит! И никогда не светило!
— Но ты уверена, что если бы… удалось, я, точно бы, стал преуспевающим автором?
— С тобой — ни в чем нельзя быть уверенным! — вскричала жена.
Через два дня, когда я вернулся с прогулки, она встретила меня радостно:
— Тебе звонили… из этой самой… колонии подростков!
— Как?! И что?
— Просили выступить.
— В качестве кого?
— Сказали, что ты сам все знаешь. Ты что, никогда не выступал?
— В колонии — нет. А кто звонил?
— Воспитатель Савчук. Голос молодой, ломкий. Сказал, что заплатят.
— Да? И когда?
— Завтра. В семь выступление, потом — танцы.
— Замечательно!
Утром перелистал «Флаги на башнях». Врет все Примаренков. Не может быть! И что я — Максим Горький? Зачем я им?
К вечеру стал собираться. Непонятно даже, какой галстук надеть.
— Ладно уж, не ходи,— вздохнула жена.
За убогого меня считает! Нет уж, пойду! Я им их «флаги на башнях» поотрываю, а там хоть трава не расти!
…Поздней ночью, прикрыв спящего завуча одеялом, я вышел в канцелярию, позвонил жене.
— Ну что? — проговорила глухо она.
— Ничего страшного. В смысле, воспитатель Савчук — обычная женщина. Причем неплохая.
— Идиот! Опять за старое! — Жена бросила трубку.
Так что не удалось повторить путь Максима Горького — если, конечно, это был его путь. Насчет Радищева пока не зарекаюсь, но откуда ж знать — повезет, не повезет?
Стакан горя
Под эти воспоминания я снова задремал, но тут дунуло холодом, хлопнула дверь, и ко мне, бодро цокая, приблизился пес — свежий, холодный после прогулки, с ярким веселым взглядом. Хоть кому-то везет!
— Эта… не звонила? — вскользь поинтересовалась жена. Имелась в виду дочь.
— Нет, не звонила.
— В такой-то хоть день могла бы позвонить!
— Да она и не знает!
— Ну что ж… поехали.
И потянулся этот грустный маршрут.
Когда-то мы этим маршрутом отвозили-привозили дочь, на выходные забирая у деда с бабкой. В воскресенье отвозили — не до нее. Своя жизнь слишком радовала. Дорадовались! Вот — результат!
Впрочем, надо добавить, что и к деду с бабкой, вырастившим ее, она тоже не прониклась особой нежностью: не в воспитании тут дело!
Помню, как она, толстая, неуклюжая, сидела напротив меня на таком же толстом, надутом автобусном сиденье. Не могу сказать, что было особенно спокойно каждое воскресенье увозить ее: совесть в нас, видимо, начинала уже пробуждаться… но так, видимо, и не пробудилась. Помню, как рвало сердце, когда она говорила серьезно и вдумчиво: «Нет, не буду телевизор смотреть: так время очень быстро летит!» И после этого — все равно отвозили! Помню, как я вложил в рот сложенные автобусные билеты, закрывал и раскрывал губы с листиками, пытаясь ее развеселить. «Уточка!» — улыбнулась она. Помню, как вспыхнула радость: значит, мыслит образно, соображает, значит, все станет хорошо!.. Стало!
Но, судя по последним мыслям, главное все-таки не воспитание? Все не главное — судя по последнему!
Вот здесь мы как раз тогда и ехали…
И в электричке в хмурый ноябрьский день оказалось битком! Неужто все на кладбище?!
Пошли желтые вокзалы этой некогда царской линии — и вернулись снова мучения тех наших поездок. Только закоптились эти славные домики за это десятилетие до неузнаваемости — особая чернота под сводами, под архитектурными излишествами. Все движется к худшему!.. Или это день такой? Не просто — день похорон, но вообще тягостный. Не хотел бы я хорониться в такой день! Впрочем — в какой бы хотел?
Выйдя из готического вокзала, мы втиснулись в автобус… что ли, специально еще надо мучить — в день похорон одного мало, что ли?
Мы ехали молча, глядя в разные стекла автобуса, но думая об одном.
— Наверное… уж сразу в морг? — с трудом выговорила жена.— Потом уже домой?
Я молча кивнул. Мы пошли через больничный двор. Хорошо, что хотя бы морг старый, красивый… Хорошо?
Думал ли он, въезжая в этот дом, что морг совсем рядом? Думал, когда вселялся: мол, морг совсем рядом? Думал, конечно, но исключительно как о шутке, не веря, конечно, что будет лежать здесь… но где же еще?
Надо сосредоточиться, собраться, слегка окаменеть. Мы уже видели его мертвым… Вызвала теща. Сидели молча. Потом раздался звонок. Вошли двое «носильщиков» — один наглый, пьяный, как и положено, другой почему-то стеснительный, как бы суперинтеллигент…
— Ой, боюсь, я вам тут наслежу!
Теща посмотрела на него.
— Ладно, хозяйка, давай две простыни! — просипел наглый.
— Почему же две? — встрепенулась теща.
— Сейчас увидишь.
Интеллигент как бы смущался. Одну простыню они постелили на пол, свалили его с дивана, второй простыней накрыли, слегка их перекрутили, затянули, подняли. Вот и вся человеческая жизнь — между двумя простынями.
…Все почему-то толпились на пороге морга, внутрь никто не хотел — уже нагляделись!
— Почему же еще простыня? — Теща уже начала приходить в обычную норму.— Я дала ведь уже две простыни!
— Но надо же накрыть! — увещевала ее сестра.
— А где же те простыни?
Молча поздоровавшись, мы вошли внутрь. Он лежал, всеми оставленный, абсолютно один. Почему в сандалетах-то — ведь ноябрь!
Мы стояли, хотя подмывало выйти. Мой брат, патологоанатом, рассказывал мне, что, казалось бы, повидал уже все, но когда ему в благодарность за быстрое вскрытие преподнесли кремовый торт, почувствовал, что возможности рвоты безграничны! Сладковатый запах… Да… была жизнь. И начиналась ведь не хуже другой и даже лучше — в красивом дворянском доме. После… и после ничего! Вот он, красивый, мускулистый, щегольски расчесанный, сидит, хохоча, в каком-то декоративном курортном водопаде, в воротничке на голое тело и в галстуке, и среди этих же бурных струй красивые друзья и подруги… Молодой специалист! Видел ли он оттуда, тогда эти своды?
Потом, конечно, работа, армия… тусклые воспоминания… «И помню — были стрельбы на шестьсот метров… на шестьсот и на восемьсот… нет… на шестьсот не было… только на восемьсот… Точно! Ну, не важно».