Я вышел в зал… Мое место, как, впрочем, и все остальные, было занято. Единственное, к чему можно было как-то прислониться, это слегка отъехавший на подвижной консоли шершавый пожарный шланг, свернутый спиралью… Я направился к этой консоли, хотя, наверное, и это святыня, к которой простым смертным приближаться нельзя? Я все же приблизился — хотя бы мысленно подержаться…
Рядом с консолью на стене была присобачена маленькая табличка с ржаво-красной схемой пользования шлангом в случае чего, а под ней была надпись: «Ответственный за пожарную безопасность — начальник вокзала Каюкин Х. Ф.».
Вот, собственно, и все. Но и этого было достаточно. Я почуял, что Всевышний, который не в силах уже ничего сделать против грубой, бессмысленной силы, захватившей мир, тихо стоит рядом со мной и усмехается.
…Я вдруг ясно представил себе свой последний час. Не дай бог знать этот год и месяц — нет ничего страшней этого знания… Но — час? Думаю, что в нынешней нашей жизни и он не принесет нам ничего необычного!
…Я выныриваю из океана боли — хоть за что-то, как за ветку над пропастью, зацепиться!.. Вот — за дребезжание тележки со шприцами, которую пожилая неуклюжая сестра ввозит в палату. Я слежу за ее долгими, но бесполезными приготовлениями и вдруг с надеждой — наверное, с последней надеждой! — выговариваю:
— Скажите… а как ваша фамилия?
Она с недоумением смотрит на меня: и этот — еще жаловаться?
— Пантелеюшкина… А что? — произносит она.
И я улыбаюсь.
Ванька-встанька
Ноу-хау
Лучшее время вахты — с ночи на рассвет, потому как в эти часы, чтобы не заснуть, разрешается ловить рыбу. Свесив с борта голову, я смотрю, как на прозрачной глубине тычется в наживку бычок, развевая бурые перья,— абсолютно знакомый, словно приплывший сюда за нами.
Заглядевшись на него, я даже на минуту забываю, что яхта наша стоит на рейде Канн. Вот город, о котором мечтают, наверное, все — в эти часы еще тихий, пустой. Ряды яхт вдоль набережной, знаменитые белые отели, зеленые пальмы.
Я счастливо вздыхаю. И вспоминаю, как это плавание началось.
…Мы выплыли из Ковша, вышли на Галерный фарватер. Будто весь дым из труб уселся на воду, даже Кронштадтский купол, сияющий всегда, растворился.
Мы высадились в форте, разложили снедь на бетонном круге, оставшемся от поворотной платформы пушки.
Высочанский, наш любимый гость, нежно радовался тому, что все — тьфу-тьфу-тьфу — по-человечески. Он бодро вскарабкался на крепость и, оглядывая оттуда простор, всячески вдыхал полной грудью, внушая и нам: вот это жизнь! Вот это красота! Может, хватит вам уродоваться в ваших железных душегубках, пора зажить по-настоящему!
Спустился он вовсе умиротворенный. Ласково выпил…
— Ладно уж! — Он с веселым отчаянием махнул рукой.— Пока не имею права вам говорить, но по старой дружбе: на октябрь утверждена регата, и ваша «Венера» — в реестре!
Он эффектно откинулся, огляделся. Все тихо молчали. Конечно, нам полагалось ошалеть, но только я вяло выкрикнул: «Неужели?» — остальные не реагировали.
— Ладно уж! — окончательно расщедрившись, добавил гость.— От вас, старых пьяниц, не скроешь: регату эту организуют крупнейшие винные фирмы Европы. Как это вам?
Все молчали еще более тупо.
— Только сомневаюсь,— вдруг Гурьич прохрипел,— что нам хоть стакан нальют, если у нас не будет самых свежих военных тайн. Какой смысл?
— Вы плохо думаете о наших партнерах! — воскликнул Высочанский.
Уже укупоренная подводная лодка, стоящая на кильблоках,— не самое лучшее место на свете. Нагнешься к слабо сипящему под ногами шлангу, всосешь чего-то теплого, пахнущего резиной,— и живи!
Но особенно тяжко, если лето и жара, и стоит едкий дым от сварки, а еще лучше — от резки металла, желательно — покрашенного! Стоишь, размазывая грязные слезы, и что-то пытаешься еще понять в едком дыму.
Высочанский, приехавший, чтобы устроить красивое отпевание, был поражен — что тут, напротив, кипит такая жизнь! Работяги, теснясь в гальюне, прожигая искрами собственные штаны, вырезали из железного пола литой унитаз. Зачем? В знак протеста? В подарок гостю? Высочанский плакал вместе со всеми, но явно не понимал, почему.
…Унитаз — вообще один из самых коварных агрегатов на лодке. Чуть задумаешься, недосмотришь за шкалами, не довыровняешь давление — и даст золотой фонтан, и ты выйдешь из места уединения весь, с ног до головы, в говне. И, что греха таить, такие казусы с нашим гостем происходили. Но сейчас назревало что-то другое.
Дышать становилось невозможно, концентрированные слезы буквально прожигали кожу. Высочанский не хотел выглядеть дураком, но и понять что-либо не мог… И тут наши пролетарии поднапряглись и низвергли с грохотом трон, как в семнадцатом, прямо к ногам отскочившего Высочанского. Зазубренный край железа хрипел и сипел, огненные пузыри медленно угасали, синели, слепли, словно глаза повергнутого дракона. Все повернулись и, едко кашляя, потянулись на выход. Никто ничего не объяснял.
И только я, сжалившись над гостем, и предложил эту прогулку, оказавшуюся роковой.
— Вы плохо думаете о наших партнерах! — воскликнул Высочанский. А что ж еще он, посвятивший сближению с Западом всю жизнь, отсидевший сначала в кочегарке, потом за решеткой, мог восклицать?
— Напротив — о них-то я думаю хорошо! — презрительно обрубил Гурьич и ушел на яхту, показывая, что не видит смысла в продолжении всего этого блаженства!
Обратно мы ползли еще медленнее. Лопотал лишь движок — все молчали. Находила тьма.
— Я все-таки хочу сказать!..— проговорил я в глухую темноту.
— Что ты хочешь сказать? — напрягся Кошкин.
— Все! — с отчаянием выкрикнул я.
— Ты не скажешь ничего! — Он выдернул руку из кармана.
Ослепило пламя — и я упал в темноту.
Когда я пришел в себя, вокруг по-прежнему была тьма, из левой половины жилета с бульканьем выходил воздух. Я не стал зажигать лампочку, верещать в свисток, а быстро и тихо погреб в сторону — снова оказываться с Кошкиным мне вовсе не хотелось!
Лишь через некоторое время я оглянулся. На яхте горели те же огни — ходовые. Даже не остановились! Спасибо, друзья!
Я не знал, сколько мне плыть, и на поверхности меня, покуда я плыл, поддерживали огни: я читал их и потому не впал в отчаяние: вот зеленый на невидимой мачте, и тихой стук оттуда — подводные работы. Дальше — два зеленых на мачте, один под другим,— водолазные работы; целый ряд красных вдоль воды — дноуглубительные по краю фарватера. Длинный ряд красных с белыми, высоко — целый невидимый состав судов с нефтью.
Мачта с тремя белыми друг над другом — буксир с длиной троса более 200 метров.
Читая огни, я и доплыл.
Тяжело дыша, я выполз на мокрые блестящие камни недалеко от спасалки.
Оттуда доносился радостный женский визг, видно, в основном, там занимаются спасением души!
Я встал, пошатываясь, подошел. Стянул дырявый прожженный жилет и кинул им на крыльцо, как тяжкий немой укор: может, хоть утром что-то поймут! Я вломился в пыльные кусты, сохраняющие дневную духоту, не разбирая дороги, прорвался через них и вышел к даче.
Темнота! Жена мирно спала, и пес с ней (в смысле наша собака).
Я пошел на террасу, поставил чайник на плитку, обессиленно сел.
Да — Кошкин всегда был сволочью… и однажды в меня уже стрелял. В тот раз, к счастью, неудачно. Не знаю, как ему покажется в этот раз!
Да — Кошкин всегда был наглецом, еще когда я только узнал его, когда мы с ним из параллельных групп оба оказались на подводном Северном флоте, отчасти по горячему нашему желанию, отчасти вопреки ему.
Я долго неподвижно сидел на террасе, тупо надеясь, что, может, хоть по телефону он позвонит, поинтересуется, извинится… Как же!
Стояла абсолютная тишина. Интересно — даже у соседей сегодня не бузят. Обычно каждый вечер у них гульба, огромное стечение родственников, заканчивающееся, как правило, дикой дракой. Все в каких-то сложных родственных отношениях и все называют друг друга Сясей. «Сясь! Ну, скажи! Ну, что ж ты ляжишь?» Странный вопрос! Если он жахнул ему по башке — так что же он хочет? «Сясь! Ну, что ж ты молчишь!» Старший Сяся, владелец дома, иногда строго заходит ко мне: «Когда ж вы, демократы, порядок наведете?» Почему-то ярым демократом меня считает, но для него демократы все, кто когда-либо чему-либо учился. «Как же,— думаю,— с вами наведешь!» Но сейчас и там тишина.