Оказавшись на флоте, Кошкин примерно полгода тупо тянул лейтенантскую лямку, потом вдруг дерзко явился к комбригу, капитану первого ранга Гурьеву, и заявил, что хочет создать духовой оркестр — на том основании, что в институте играл в джазе на трубе.
Гурьич, конечно, прекрасно понял, что молодой офицер явно хочет из грязи в князи: руководить оркестром на северной базе лодок, где развлечений нуль, все равно что быть модным тенором в Неаполе.
— Кру-гом!
Музыки, как считалось тут, и так вполне достаточно: утро, в тумане темнеют туши подводных лодок и разносится — та-та, та-та-та-та! Что еще?
Но Кошкин все-таки добил это дело! Как-то выпросился в Мурманск, где сводный оркестр, собранный, в основном, из штатских, встречал новобранцев, и, радостно надудевшись, исчез. Явившись через три дня, прямо с такси явился к Гурьичу: так, мол, и так, испытываю невыносимые муки совести! Позвольте, чтобы загладить свою вину, создать в нашем соединении духовой оркестр! Ну, если загладить — то как можно отказать?
И с той поры нашу лодку на причале встречал не только традиционный жареный поросенок, но и непременно машина с директором ДОФа (дома отдыха офицеров): куда прикажете отвезти? На какое назначить танцы? Сколько пригласительных вам потребуется? Какие вообще пожелания? И обращались со всем этим не к командиру лодки, а к Кошкину!
Еще одна история его. Однажды: ветер два. Оторвало от якорной «бочки» отжимной трос — и понесло лодку на пирс. Мы с Кошкиным на катере с двумя матросиками — туда. Покувыркались изрядно, вымокли, но закрепили конец, дрейф остановили.
Вызывает Гурьич: что хотите за это?
Естественно, что. На берег.
— Но чтобы в восемь ноль-ноль на вахте!
— Есть!
— Колоссальные бабы, колоссальные бабы! — Кошкин бубнил, пока мы с базы в Североморск добирались.
Колоссальные! Одна еще ничего: нос-кнопка. Зато другая! Просто вылитая молодая ведьма: нос фактически загибается к подбородку — может быть, пролезет тонкий бутерброд, но едва ли. Кошкин с порога говорит:
— Эта — твоя!
Или еще… Мы, как вчерашние студенты, проводники прогресса, пытались поначалу и среди льдов за новое бороться.
Один старшина, списанный по психической линии, модернистом-художником себя объявил. Как же нам в стороне? Надо в политуправление идти, юному дарованию (неполных пятидесяти шести лет) дорогу пробивать! В восемьдесят втором году! На флоте! Где в каюте, как в камере тюремной, и только лишь в ленинской комнате чисто и светло!
— Знаешь,— Кошкин говорит.— Пожалуй, двоим нет смысла собою жертвовать! Давай на спичках.
Вытянул, естественно, я! Кошкин коротал время, купаясь в проруби. Возвращаюсь с набитой харей, Кошкин нежится в ледяной воде, и рядом лежит его спичка: тоже без головки, как и моя!
Наконец-то немножко задремал сидя. Да, никаких радостных сообщений сегодня не светит — пошли спать. Посидел еще немного. Телефон в ночи молчит. Зато комар зазудел, зазудел над ухом, пока я снайперским ударом не оглушил его (или себя).
Развесил мокрую одежду перед террасой, пошел в комнату. Тепло. Тихое сопение жены и пса! Не реагируют!
Но в результате всех этих дел Гурьич не то что Кошкина невзлюбил, наоборот — как брата, приблизил. Однажды понял я, что уже давно они в общей связке химичат: командир соединения и придурок-лейтенант. Хорошо, что и я вовремя к ним присоседился: оказались втроем в военном представительстве в Абу-Даби: вилла, бассейн — это из полярных-то льдов!
Походил по террасе…
Ну что ж — для убиенного я не так уж плохо себя чувствую! Стукнула дверь уборной во дворе: Сяся пошел по-крупному. Тоже проблема. Прежние кадры этой промышленности разбежались — новые не пришли. Некому выкачивать! Полным-полно.
Помню, в прошлый приезд сюда Кошкина с Высочанским Кошкин, слегка выпив, предлагал Высочанскому гениальный проект: использовать изобретенные мною с ним вакуумные балластные цистерны (которые нынче в связи с конверсией никому не нужны) для выкачивания данного содержимого. По прежней глупой нашей задумке они водою должны были заполняться, но кому это нужно? А тут ямы можно очищать — любую яму высосет за один всхлип!
Помню, бешено преследовали Высочанского этой идеей — он на пляж от нас подался, потом в лес, а мы все за ним: раз конверсия пошла — давай наши цистерны на колеса, говнобусы делать!
Еле тогда ноги унес. Потом еще в Москву звонили ему: как с идеей говнобуса? Искренне переживали! Но он же ничего не разведал, а нас винит!
Что-то я тут разбушевался в ночи. Хватит! Глубокий освежающий сон!
Потом, уже перед рассветом, наверное, проплыла вдруг в сознании, словно стайка облаков, гирлянда фамилий: Устенкин, Ойтанепотопитытато, Тымойродной, Куприянов, Ладневич, Голован, Жасний… Откуда? Куда? Даешь мозгу отдохнуть, а он вместо того какой-то непонятной деятельностью занимается…
…Проснулся, резко сел в темноте, отбросив шерстяное одеяло с зарницами. Встал, вышел на террасу и даже зажмурился: освещенная низким солнцем, жена с ведрами на коромысле плывет — ну прямо как лебедушка!
— Ну, просто я залюбовался тобой — надо будет новое коромыслице справить тебе, полированное!
— А не боишься, что я коромыслицем этим — по башке тебя? — Пощупала вещи мои, развешанные на веревке.— Вчера вплавь, что ли, добирался?
Знала бы, насколько права!
Тут телефон зазвонил. Голос смутно знакомый: «Ну, как дела?» Хотел было начать отвечать, что сложно все, неоднозначно, как слышу уже — голос мой: «Нормально все! Отлично!» «Что,— думаю,— он городит? Что отлично-то? А-а-а,— думаю потом,— ему видней!»
Крякнув, облился из ведра, гикнув, выпил чашечку кофе.
После отражением своим в зеркальце залюбовался: в лице кровь борется с молоком, уши чуть оттопырены попутным ветром, в быту — ровен, в выпивке — стремителен. Морально уклончив.
— Ну, все! Подай мне те портки, зеленые. Сказочные. Я понесся.
— Когда будешь-то?
— Видимо, к вечеру…
— Значит — видимо или невидимо, но к вечеру будешь?
— Да!
За дом заскочил. Горячая струя треплет листья, серебряными узорами поднимается пар, просвеченный солнцем.
Все! Рванулся вперед — и тут еще пес на меня набросился, вернувшийся с удачного утреннего рандеву. Прыгал на грудь, из ноздрей его закручивались струйки пара. Насобачился.
— Ну, все, все! Для вас я слишком элегантно одет! Отвалите!
Ласково его отшвырнул. Помчался.
— Э, э! — жена вслед кричит.— Сегодня же выходной! Ты куда?!
— Я знаю, знаю!
К морю бежал по темной наклонной улице, между высокими глухими заборами. Раньше были партийные, теперь не знаю чьи. Вдруг стукнула дверца, вылетела позолоченная струйка пацанов. И снова тьма.
Пляж был еще туманный, жемчужно-серый.
Перепрыгнул бурый, как чайная заварка, ручей. Из спасалки по-прежнему радостный женский визг раздавался. Рано начинают! Или поздно заканчивают? Мой рваный жилет — мой немой упрек — остался на крыльце без движения.
Пошел по валунной гряде в мой катер, сел и, не оборачиваясь, приветственно сжал-разжал кулак. Может, хоть кто-то в щель смотрит за тем, что делается в хозяйстве?
Никакой реакции! Крутанул за веревку мотор, тот, как припадочный, затрясся, зачихал. Потянул ручку газа по зубчикам назад — одновременно реверс плавно вперед. Шестеренки ударились, корпус встряхнуло, поволокло. Медленно набавляешь газ — и по широкой дуге в залив!
Рыбаки, застывшие на резиновых лодках, выразительно поглядывали — слегка их заколебал.
Оставляем по борту Кронштадт с собором, форты. А вот уже и город вылезает из воды. На далекий высокий балкон мужик выскочил, схватил что-то быстро с веревки — и назад. Судя по торопливости — голый.
…А вот это уже ближе к делу! Качается понтон, по жестяному его борту играет золотая, отраженная от воды сеть, и два стройных ныряльщика с аквалангами, красиво выгнувшись, мечут себя в воду спиной вперед… Неужто меня ищут? Зачем? Хотел было тормознуть, крикнуть: да вот он я, но скромность не позволила. Добрые порывы нельзя опошлять.