Я еще сдерживался, потому что знал, что торакокаустика Кирмушке необходима. По очереди я перебрал все инструменты, которые применяют при этой операции, чтобы больной убедился, что тут ни одна штуковина не толще карандаша, и все время повторял:
— Больно не будет, совсем не будет больно. — В промежутках я не забывал и попугать: — Если спайки не прижечь, то я не ручаюсь…
Все же анестезийную иглу мне так и не удалось ввести между ребер Кирмушки. Наконец я потерял терпение и сквозь свою марлевую маску рявкнул:
— Довольно шутить! Или вы будете лежать спокойно и начнем операцию, или — марш отсюда! Трус… Боится укола иглы. Надо посмотреть, нет ли лужи под столом.
Разумеется, если бы больной сообщил куда следует, мне бы влетело за грубость; но это помогло, Кирмушка нервно подергал черными бровями и, совсем упав духом, сказал:
— Колите, — и больше он не барахтался.
Через длинную иглу я ввел в грудную клетку и вокруг реберных нервов чайный стакан новокаиновой жидкости, делал я это медленно и методически, совершенно восстановив необходимое спокойствие, и был уверен, что Кирмушка вовсе не почувствует боли. Я накинул на умолкшего Кирмушку операционную простыню и затем спокойной рукой взял скальпель, в двух местах надсек кожу — совсем немного, длиной примерно в сантиметр. Про себя я подумал, что, наверное, из-за небольшого разреза настоящие хирурги торакокаустику не относят к серьезным операциям. Ясно, что всякий разумный человек будет ставить операцию ну хотя бы слепой кишки, при которой разрез по меньшей мере раз в пять длиннее, чем при теракокаустике, раз в пять выше. Скрипнула грудная плевра, и я вонзил под мышкой между ребрами больного два шила толщиной с карандаш. Больной даже и не охнул — анестезия была безупречной. Затем в одну дыру я сунул эдакую длинную трубку, в конце которой была электрическая лампочка и система зеркал, так что я смог, передвигая инструмент вверх и вниз, обследовать всю грудную полость, в которую заранее между грудной клеткой и легкими накачали слой воздуха толщиной с ладонь. В операционном зале погасили свет, так лучше видна внутренняя сторона грудной полости. Это такая странная операция, которую производят в темноте и где все, что надо делать, видит только сам оперирующий. Я осматривал сероваторозовую поверхность легких:
— Видать, Кирмушка некурящий, у курильщиков цвет легкого от дыма серый, а местами даже черный.
— Некурящий и непьющий, — сонным голосом подтвердил Кирмушка.
Непьющий ли он, этого я не мог определить по поверхности легкого.
Я взглянул вниз, где картина напоминала туннель. Туннель опирался на блеклые, покрытые плеврой ребра, ребра в буквальном смысле слова. Я отыскал первую спайку, которая, как белая бечевка, тянулась от легкого к грудной клетке и при дыхании дергала легкое. Через другую дырку я всунул длинную железную штукенцию, в конце которой имелась платиновая петелька. В эту петельку я поймал спайку и ногой нажал на выключатель. Петелька красно запылала, поднялся дымок, и спайка стала медленно таять. В этом деле поспешность не годится. Потихоньку я теребил пылающей петелькой спайку, и в какой-то момент мне пришла на ум статья в стенной газете. Там один тип писал, что, несмотря на хороший голос, я не участвую в хоре санатория. Жизнь — пестрая штука, подумал я; как бы этому писаке тоже не пришлось лежать на операционном столе. Я-то буду работать так, что боли он не почувствует, но все же ему будет не по себе. Если бы я, к примеру, был писателем, то непременно выучился бы и на врача, чтобы пугать критиков, дескать, встретимся как-нибудь в кабинете, ты будешь голым, а у меня будет в руке тупая игла.
Спайка разорвалась, и я снял ногу с выключателя; платиновая петелька стала остывать. Я повернул Кирмушку и — черт побери! — увидел еще одну спайку у самой верхушки. Если я ее не прижгу, то дыра в легком не закроется. Обязательно надо и ее прижечь. Однако… под ало-белой спайкой пульсировал синеватый бугорок. Я хорошо знал его: там под тонкой грудной плеврой скрывалась большая артерия. В глазах оперирующего врача это — табу, более святое, чем любая икона, на нее можно только посмотреть, но ни в коем случае нельзя прикасаться чем-то острым или горячим, потому что тогда… лучше и не говорить об этом. Но спайку необходимо прижечь! Можно, конечно, сказать, что все возможное сделано, и пусть себе Кирмушка уходит спать, но надо бы все же попытаться.
Холодной петлей каутера я дотронулся до спайки. Ее удалось отвести в сторону от синеватой артерии, с кровеносным сосудом она, к счастью, не срослась. Если я теперь рассеку спайку, вытянутая верхушка легкого сомкнется и очага чахотки в нем больше не будет. Уже вначале я сказал, что за быструю езду на машине меня еще ни разу не штрафовали, рисковать не в моем характере. Ну, а если теперь, скажем, у Кирмушки опять ум за разум зайдет и он подтолкнет мою руку, то пылающая петля вонзится в большую артерию… не будем всуе поминать черта. Эх, кабы было так, то не было бы иначе и так далее. Я тяжело вздохнул сквозь свою марлевую маску, оттянул эластичную плевру как можно дальше от большого кровеносного сосуда и затем тихим, кротким голосом стал поучать Кирмушку:
— Теперь не кашляйте, не шевелитесь, не смейтесь и лежите спокойно, иначе вы угодите в морг, а я в тюрьму, — или что-то в этом роде.
— Куда?.. — осторожно осведомился Кирмушка под операционной простыней, затем утих и даже не шелохнулся.
Оттого, что я попал бы в тюрьму, ему, надо полагать, ни жарко, ни холодно не стало. И тут моя правая ступня нажала на выключатель. Петля запылала, и на странной сцене в грудной клетке, которую видел один я и только одним глазом, начался последний акт представления. Я тоже боялся дышать, готовый при первом движении сорвать ногу с выключателя и отдернуть петлю с опасного места.
Черт бы побрал эту кропотливую работу часовых дел мастера, при которой нельзя промахнуться и на два миллиметра. Лучше уж идти канавы рыть. Спина от пота мокрая как в одном, так и в другом случае, и сейчас у меня тоже соленая, как слеза, капля скатилась со лба вдоль носа. Напуганный Кирмушка дышал так тихо, что я внутри едва замечал движение освещенного крохотной лампочкой легкого.
Спайка разорвалась, верхушка легкого сомкнулась. Я перевел дыхание, выпрямил согнутую спину, в окружающей темноте дал отдохнуть уставшим глазам и потом снова нагнулся к оптике, чтобы еще лишний раз убедиться, что внутри все в порядке. Причудливый, покрытый жилистой, алой плеврой туннель из ребер, в котором удары сердца сотрясали легкое, был таким же, как давеча. Но вдруг: на легкое что-то капнуло с грудной клетки.
Темная капля крови…
Откуда? Я повернул свою лампочку в сторону грудной клетки. Нашел нервно пульсирующую артерию" возле которой только что сжигал белесую спайку.
Врач не должен выказывать волнения" так же как и, к примеру, актер, узнавший на сцене во время представления, что его милейший друг только что увел его дражайшую подругу. Сердце у меня странно сжалось, грудь сразу как бы опустела. В голове осталась еще одна-единственная мысль: чем можно помочь… ибо кровь сочилась оттуда, где рядом с большой артерией чернел обгорелый обрубок спайки. Неужто я задел этой горячей кочергой и самое артерию? Тогда конец…
И зачем я не был суеверным, когда Кир мушка так упирался, прежде чем позволил себя резать? Напрасно я винил Долгого Леона и его устрашающие россказни — Кирмушка сам все предчувствовал… Я подло воспользовался доверием больного к врачу.
Дверь открылась, и луч света на мгновение осветил простыню, под которой лежал и, возможно, смертельно истекал кровью Кирмушка. Вошел мой коллега Янис, который тоже знал эту операцию. Несмотря на опасность, у меня еще сохранилось привитое на факультете и на работе убеждение: ничего не скрывать, все равно ничего не скроешь. А может быть, может быть… Янис будет знать то, чего не знает никто: как помочь в этот момент. С прилипающим к нёбу языком я проскрипел:
— Посмотри! — и прислонился к стене.