— Строгает-клепает, говоришь, всех старших обогнал, — обрадовался чему-то Михаил. — Давно ли: «Блатка-а, застегни мне станы», — передразнил младшего брата. — Сам-то еще не слез с трактора?
— Нет. Чего слезать? Техника теперь удобная. Заработки... Это же не те железяки, что при твоем времени были...
И замолкли. Оба остро и задумчиво глядели вперед, будто не в пустынную проселочную даль, а в свое далекое детство.
Родная проселочная дорога! На тебя, самую первую дорогу в жизни, испокон веков выбегали за поскотину русские дети. Приставив козырьками ладошки к глазам, глядели, замерев, в твои далекие извивы, в такие далекие, что даже вечно недоступные, лежащие у горизонта облака были ближе и понятней. А в бесхитростных глазах такой неизъяснимый восторг, а в сердцах такая зовущая печаль, что уже никогда-никогда не опустошатся их глаза и сердца от этого восторга и зова! Не оттого ли, родная проселочная дорога, повзрослев, так далеко уходили по тебе они в мир, что смертельно трудно им было возвращаться к твоему истоку? А то и вовсе не возвращались, рассыпали за горами-долами свои белые кости, ни разу не упрекнув тебя за то, что ты заразила их неуемной тоской по пространству. Не с тебя ли, проселочная дорога, твои дети вывели великую страну на великие пути? Помнит ли твоя пыль тепло их босых ног? Ты все та же, и земля, по которой ты пролегла, все та же, и облака, и деревья, и трава, только мы уже давно-давно не те. И то ли ветер тугой слезу выбивает, то ли печаль по невозвратному. Годы скатились, что бусы с ожерелка, и уже меньшая часть их осталась. Ты будешь, а нас не будет. И уже иные дети не выбегут на тебя с зовущей мечтой. Зачем мечтать, если даль доступна? Для них совсем иные будут дороги и иные дали, такие дали, о каких мы и мечтать не могли.
Михаил вздохнул и поглядел на брата, и у того, похоже, думы были такие же, и он тоже вздохнул.
— Да вот... Вроде как и не жили.
— Поживем еще, чего ты?
— Поживем.
— Пораспахали степь, всю засеяли. Не степь, а сплошные поля.
— Да, мало чего не тронули. Григорий коров пасет по болотистым лощинам.
— Так и не уговорили стариков переезжать к вам?
— Не-ет, — усмехнулся Иван. — Мать говорит: на чужой стороне умирать не хочу. Девять километров — чужая сторона. Вот как!
— Ну а другие?
— Чего другие? Другие на центральную переехали. Там же ванна, горячая вода и вообще удобства. Здесь остались только старики, нашим ровесники.
— Перевезли бы дома для них. Разобрал, собрал — долго ли?
— Недолго, да по плану нельзя. Городской тип. Приедешь, сам увидишь. Там директором — ты его не знаешь, — а фамилия тебе известная... племянник того, нашего Цимбаленко...
Братья опять надолго замолчали.
— Ну, вот и заживем теперь все в сборе, — наконец проговорил Иван с душевной наполненностью в голосе. — А то оторвался в такую даль! Да еще эти шахты... Пошли они!..
— Не «пошли». Она, шахта, в свое время и тебе пригодилась... — напомнил Михаил. Потом спросил: — Чего это ты вроде как пасмурный?
— Вовремя приехали. Мы же тебе телеграмму хотели давать.
— Случилось что?.. Не тяни душу! — Михаил дернул Ивана за руку. Иван выправил руль.
— Мать у нас плоха... В больнице.
Михаил понял: пришла беда.
— Почему не сообщали? — спросил он обессиленно.
— Да ты ведь знал, желудок у нее побаливал, а тут — хлоп... В Чистоозерной лежит. У нас сейчас больница лучшая в районе.
Михаил оглянулся на жену с сыном, те по-прежнему спали.
Чумаковка вывернулась из-за холмика, деревня как деревня, если со стороны посмотреть. Даже не верилось, что обезлюдела.
В ограде их встретил отец с Петром. Петр ворота распахнул, а отец с крылечка сходит с горькой радостью на лице.
Михаил из машины выскочил к нему, притянул к себе за плечи, а сердце так и зашлось. Почувствовал, обнимая, как тот состарился: спина и плечи сузились, кости рабочие выперли наружу, как обкатанные голыши.
— Ну, здравствуй, папа... — только и хватило воздуху выдавить эти слова.
— Мать у нас плохая, совсем плохая мать, — сказал отец, отстраняясь и пряча лицо за широченную коричневую ладонь, и Михаил по этим словам, по жесту понял, что горе отца неизмеримо больней, чем его, сыновнее, горе.
Отец достал папиросы, принялся искать спички в карманах долгополого хлопчатобумажного пиджака. А на голове тоже хлопчатобумажная кепка, рубашка из выцветшего синего ситца застегнута на крупные желтоватые пуговицы, воротник, как и лацканы пиджака, завился стружкой. Не понять, как сохранились у него этот пиджак и эта кепка с рубашкой двадцатилетней давности. Добро бы, было нечего надеть, а то ведь привозили и присылали и костюмы, и рубашки, и обувь дорогую, добротную.
— Поеду я за Анюткой, — нарушил замешательство Иван. — Чего тянуть, дело вечернее.
Петр шагнул к старшему брату, и они обнялись.
— Мать в Чистоозерной, в больнице, — сказал Петр тихо, будто боясь, что услышит отец.
— Знаю, Петя. — Михаил потерся щекой о щеку брата, нежнея сердцем и легонько отталкивая его от себя.
Отец как-то рассеянно поздоровался со снохой за руку, а Сережку потискал и подтолкнул в затылок:
— Ступай в огород, пошелуши там чего-нибудь.
А Валентина уже стояла на крыльце в халате, с тазом и тряпкой в руках:
— Мужики, воды несите!
— Встретили, называется, гостей, — ворчал Петр, снимая с плетня ведра. — Все в Чистоозерной, а он заладил: дом, дом... Когда-нибудь сволоку трактором, ей-богу.
— Ты неси воды-то. Родной дом ему не мил. Живут там в скворешнях... На землю уж ступать разучились, пахари, — ворчал отец.
В дом не пошли, когда на дворе такая благодать. Сели у сеней на лавку.
Сколько живет Михаил, столько помнит, как на этой лавке, уморившись в работе, когда-то сиживали в детстве. Слева — дом, справа — сарай, а перед глазами — низкий плетень, за которым огород с неизменными подсолнухами. Все так и теперь было: меж кольев плетня над подсолнухами покоилось то же вечное небо, с теми же вечными сиреневатыми по краям облаками, которые, может быть, во всем мире одинаковые, да только не для него. Такого он нигде не видел — этого неба и облаков над этими плетнями и подсолнухами, над дальним, завечеревшим в покое полем.
Рыбам — моря и реки, птицам — небо, а человеку — отчая земля, круг вселенной.
Сидели, ждали Ивана с Анной и Григория.
— Или самому за Григорием слетать? — Отец показал на открытый сарай, где синел его «Запорожец». — А то будет до ночи на Буланке трястись.
— Куда на твоей таратайке ехать? Рассыплется дорогой, — запротестовал Петр.
— А чего ее жалеть? — отвернулся отец.
— Да не жалеть! Разве о том речь? — обратился Петр к Михаилу. — Гоняет и гоняет, как на ракете. Вчера сел с ним — страх берет! За машиной ухаживать надо!
— Ухаживать! Что она, скотина? Скажешь тоже, ухаживать за железякой, — почему-то осерчал отец.
Михаил сжал незаметно руку Петра: молчи, дескать, не перечь.
— Брось ты, папа. Стоит ли?.. — успокаивал отца Михаил. — Как тут дядя Трофим живет? Как Лабуня?
— Живут, — махнул рукой отец. — Трофим ордена носит. То сроду не носил, а тут на старости лет... Вот он, названивает, легкий на помин.
Трофим Тонких шел через улицу, поблескивая наградами на черном пиджаке, а за ним все население Чумаковки: Полина с Ольгой, как квочки, в широких юбках и кофтах, казалось, дунь ветер и поднимет их, вознесет над землей, а сзади всех дед Петрак — руки сплел на пояснице, согнулся, чуть землю не метет бородой.
— Вся гвардия в наличности. Антона одного нет — в степях.
— Чего он там?
— Да лошаденок пасет. Там их с десяток. Тетешкается с ними. — Петр метнулся в дом и вынес скамейку для стариков.
— Ну, здорово были! С прибытьицем вас, — басил Трофим, надувая жилы. — Вино ишо не пили? Хе-хе-хе!.. — Сел на скамейку, весело скаля желтые зубы, глядел, как Петрак пятился, целился тоже сесть. — Тебя, Петрак, переладить надо малешко, ногу одну пяткой вперед повернуть, чтобы, как трактор, два хода имел, — балагурил Трофим. — А вы что стоите, христовы невесты? — перекинулся на сестер.— Садитесь к нашему шалашу, хлебать лапшу. — И дурашливо обмахнул скамейку кепкой.