Он спрыгнул со сцены и смешался поначалу с толпой, вдвойне слабый и несильный. Но странное дело, постепенно выделился в ней, не затерялся, потому как люди обтекали учителя, почтительно уступая дорогу.
Мишка Крень еще утром, опасаясь подвоха, осторожно подъехал к избе: мало ли что мог устроить Афанасий Мишуков. Вдруг дома засада навострила на него свои пушки. Но никто его не встретил, окна были молчаливы, взвоз закидан суметами снега.
Мать он нашел на кухне. Она лежала на печке, простоволосая и опухшая. Услышав, что кто-то вошел, лениво подняла голову и простонала:
— Это ты? Ой, Мишенька, горе-то у нас како.
— Тащи водки. Что это? — кивнул он головой на плотно прикрытую дверь с сургучной нашлепкой.
— А запленбировали, Мишенька, нету нынче нам туды ходу. Все подчистую забрали, — заплакала вдруг Пелагея. — Сначала дед мытарил, рубахи ведь на перемывку нету, Мишенька. А нынче хоть живьем ложись и помирай, и смерть-то пошто не забират…
— Молчи, мать, — неожиданно тихо и мягко сказал Мишка, и этим еще больше разжалобил Пелагею, потому как доброго слова «она в кои-то веки слыхивала».
Мишка пил водку стакан за стаканом.
— Я горячего не варила, ты уж извини, Мишенька, — сказала Пелагея, залезая обратно на печь.
Сын не ответил. Коричневые глаза его были печальны. Не умея рассуждать, он, вдруг заимев уйму времени — ведь до вечера было далеко, — вынужден был о чем-то думать. Хотя бы до тех пор, пока начисто не свалит с ног вино. Злость уже не душила его: самая первая и душная, она была проглочена еще в пути, когда ветер наотмашь бил в лицо. Сейчас злость была словно тугая пружина, скрученная в самом уголке души, и с каждой минутой Мишка все туже взвинчивал ее. И лишь светлый день сдерживал крохотный тормоз, которому все труднее было останавливать постоянную ярость. Мишка так долго шел к своему заветному дню и, наконец, стал хозяином, когда можно зажить вволю, но он никак не мог понять, что этот день запоздал.
Он несколько раз выходил на взвоз, оглядывал деревню. Напротив была изба Петенбурга. Мишка видел, как под вечер вернулся Аким Селиверстов и как потом отправился в деревню. Михаил неслышно соскользнул со взвоза и пошел следом. Та минута близилась, он сознавал ее и желал всем естеством, и ничто не могло уже отодвинуть страшный миг столкновения человеческих судеб: на каком-то перекрестке коснулись их жизненные линии, а слиться воедино они не могли.
У избы-читальни председатель сельсовета обеспокоенно обернулся, видно, ощутил на себе пристальный взгляд: так нервно чувствует себя в тайге охотник, когда злобно смотрит на него хищная рысь. Но Крень быстро отступил в тень, а когда Аким скрылся в теплом квадрате двери, побежал обратно.
Важенки лежали на снегу, сонно водя боками. Мелкая пороша косо скользила из бездны. Мишка, очень спокойный и сосредоточенный, распутал упряжь, толкнул оленей хореем и погнал по пустынной улице.
…Аким Селиверстов возвращался домой медленно: спешить было некуда. Крахмально скрипел под валенками снег. Вдыхать мягкий от легкого снега воздух было приятно. Ветер шел с моря, чуть влажный и печальный. Он нес с собой легкую грусть и странное ожидание весны, чего-то призрачного и смутного: в такие тихие вечера хорошо думается о прошлом. Какие-то мгновенные картины, совсем неясные, то ли из детства, то ли из срединных лет вспыхивали и тут же сгорали, не вызывая отчетливых представлений.
Тут сзади послышался упругий олений скок, мокрый храп довольно неожиданно ударил в спину, но оглядываться не хотелось. Аким спешно отступил в сугроб, а так как долгие были ныне снега, то и зачерпнул верхом валенок. В это самое время что-то холодное упруго скользнуло по шее, голова резко дернулась назад и, казалось, обломилась в затылке. Аким сразу упал лицом в снег, а руки судорожно ухватились за скользкий тынзей. Акиму чудилось, что это нелепый сон и вот сейчас все кончится доброй шуткой, только стоит чуть-чуть раздвинуть предательское кольцо аркана.
Олени испуганно вынесли нарты за околицу молчаливой деревни. Кое-где тускло светили керосиновые огоньки, едва пробивая толстенную накипь льда. Огоньки были далекие и совсем не земные: около них кто-то обогревался сейчас чаем, кто-то печалился, кто-то любил, и метры эти от мертвого уже человека до живых были бесконечными и жестокими метрами, ибо этого мгновения нельзя было ни повторить, ни запечатлеть.
Крень полулежал на нартах, и тынзей до крови врезался в руку, но боли Мишка не чувствовал, только уплывающую злобу сменяла холодная тошнотворная усталость. Для него уже не было Акима, как не было ни раскаяния, ни судии, ибо по его, Мишкиному, разумению, судией мог быть только он сам. И если бы сейчас кто-то еще встал на пути, он убил бы его, и второго, и десятого, убил методично и справно, как любил работать Мишка Крень. А ныне душа его закостенела в постоянной и долгой одинокости и нелюбви.
Олени выдохлись и, не услыхав повелительного тычка, улеглись посреди огромного пустынного болота, шумно поводя боками. Крень достал бутылку водки и приложился к остаткам, что плескались на дне. А в пяти шагах от нарт, раскинув руки крестом, окончательно лег Аким Селиверстов, безродный сын и подкидыш, взращенный тугой грудью чужой женщины. Вот так случилось, что не в огне гражданской войны брат убил брата.
9
На окраине деревни в доме Парамона Петенбурга еще долго горел огонь. Улыбалась во сне Юлька, видимо, рассматривала неясный образ своего суженого. Марья Задорина с керосинкой в руке стояла около иконостаса с фотографиями и рассматривала Парамонов род. Сам Парамон снят возмужалым юношей, над верхней губой еще не совсем ясно сереют усики, а рука горделиво и прочно лежит на спинке венского стула. Сестра Нюрка, широколицая и пышная, в юбке с оборками держит на руках ребенка. И отец Парамона тут, и мать, и еще какие-то дальние и близкие родственники. Многих из них уже пет в живых, другие расселились по деревням и городам, и оказалось, что если вести счет Петенбургам, то приходили и уходили они с земли из года в год, и нет им числа. А вот она, Марья Задорина, «сиротина вековечная, и скоро ей на погост, а ведь нажилась, ой как нажилась на этом свете».
Оглянулась Марья кругом, потерянно оглянулась, поставила лампу на белый стол, и стало ей вдруг до невыносимости жалко себя. Заревела она, приглушая душевный крик, а то, «не дай бог, девка пробудится». Потом, глотая слезы, она еще долго лежала на кровати, на которой умер Петенбург, не смыкая глаз и поджидая Акима. И где-то на грани сна уже окончательно решила, что не пойдет к Федору, ведь нет его, как нет уже и ее.
Не спал в своей светелке и Федор Крень. Он слышал, как приехал утром сын, о чем-то разговаривал с Пелагеей. В дряблой кожаной лодочке лежать было трудно, всеми сухими складками, как ребрами, она впивалась в немощную спину. А смерть все не приходила, и потому сел Крень в носу, подложив под спину подушку и загасив свечу. Все ждал с минуты на минуту, что вот сейчас придет сын, желал этой встречи и боялся ее. Крень с тоской прислушивался к своему сердцу и проклинал его, потому что оно билось неутомимо и сильно. И не знал еще Крень, что не один год, глухому и горбатому, ему придется доживать век в черной баньке, пугая людей своей немотой.
Афанасий Мишуков, отдохнувший в чуме у Прошки Явтысого, ехал по черной тундре. Он вспоминал смерть Петенбурга, и сладкое мстительное чувство еще сильнее разгоралось в его душе: оно зародилось еще тогда, в давние дни, когда мужики на проезжей улице при всем честном народе секли крапивой его отца…
А у крохотной керосиновой лампешки, прикрыв зябкие плечи милицейской шинелью, сидел узкоплечий парнишка и трудно умещал на четвертушке бумаги неровные строки; «…у нас, значит, форменные безобразия творятся, потому председатель Мишуков пьет и безобразничает и на людей с наганом кидается…». Ваня Тяпуев дунул на лампешку и в кромешной темноте, потревожив мать, чтобы не храпела, полез на печь.