Литмир - Электронная Библиотека
A
A

А потом морозы пошли, снег посыпал, колеть я стала. Да сколько не горюй, а пить-есть надо, коли руки на себя сразу не наложила. Вот так и зажила. Тут и сосед вдовый — знашь небось Кольку Вешнякова — приглянутся. Стал он за мной ухлестывать, да в избу забродить неоднове, так и оттаяла я, вроде и весна ко мне постучалась. А уж любви-то, правда, не получилось. Может, от того и дети не пошли у нас.

В двадцатом-то годе наваг много попадало. Дак с навагами в город поехал, а малица-то у него была нова, хороша. И потом, знашь-ти, приехал в Золотицу — весь вспотел. Ехал-то подле морю. А там у него тетка была, в Золотице-то. «Дай мне, — говорит, — тета, попить». Распрег лошадь, да квасу-то с жару напился и потом заболел. В город как приехал, не покатился, говорит, теплой воды стакан. Так вот и заболел. Правда, еще в море ходил в тот год. Пришел тогды и слег. Повалилсе, и вдругоряд я осиротела. Приходится мне одинакой страдать. А однове где-то простуду прихватила, а может, и от нервы приключилось, но получила я ревматизму прокляну и в одночасье скрутило тулово. Дак нынче опять встретят знакомы женки — не признают ведь.

Мне перед смертью мужик-от несколько мешков муки привез, вот и не маялась голодом. Только люди ести хотят, дак уж столько людей прокормила. И вот, с семьей-то баба не человек, а без семьи и вовсе полчеловека. По хозяйству пообряжаюсь, а много ли одной надо: сухой корочки хватит. Но только стала душа плакаться, глаза от слез болеть. Поверишь нет, Парамон Иваныч, с людьми-то вроде шумно, а без людей и вовсе каторга. Стали донимать думы: мол, поезжай-ко, Марьюшка, в стары места да проведай людей, каково-то они разживаются, да поищи могилку сыночка единого: быть может, предали земле по христианскому обычаю.

Тут Марья Задорина вытерла тыльной стороной ладони обсохшие губы, платок на голове к затылку сбила и только тогда внимательно глянула на Петенбурга. Всмотрелась и заполошенно замахала руками, потому как обличье старика было ужасно больным.

— Парамон Иваныч, что с вами, Парамонушко? — настоятельно затеребила Марья старика за плечо.

Но Петенбург сидел и молчал, прикрыв голубоватые глаза, и желтые больные тени резко легли на висках, а испарина крупными росинками высыпала на лбу. Марья подхватила его под плечи и поволокла на кровать. Старик не сопротивлялся и дал себя уложить. Минут через десять Петенбургу стало легче, он открыл глаза и даже пошутил, кривя рот:

— Ну, старой развалине пора на погост.

— Да что ты, господь с тобой, Парамонушко. В твои-то годы о смерти думать? — ответила Марья.

Тут пришла тетка Анисья. Уже узнала, что старика выпустили, и поспешила навестить.

— Что, плох дедко? — спросила у Марьи.

Но не успела Задорина ответить, как Петенбург открыл глаза, и на остром лице мелькнуло подобие улыбки:

— Рано хоронить задумали. Ты, Анисья, вот что, приходи-ко вечером. У меня рыба хороша есть, да бутылка вина начата, дак мы за Юльку, да мое возвращение, да за Марью-гостью напьемся и песенок попоем.

— Лежи давай, — нарочито строго буркнула Анисья. — Тоже мне питух.

— Ты, Анисьюшка, приходи вечерком, — повторила просьбу старика Марья и полезла на печь. — Ох-ох… Косье старо погрею да вздремну немного.

Вечером тетка Анисья пришла. В кухне было сумрачно и тихо до неприятности. Только изредка на печи постанывала и всплакивала во сне Марья, видно, что-то печальное привиделось ей. Анисья Задорину будить не стала, а тихо окликнула Парамона:

— Дедо, каково разживаессе? — и повторила, чуть помедлив: — Эй, дедо…

Что-то смутное и страшное надвинулось на нее. Ведь как ни ожидают смерть, но она каждый раз приходит внезапно. Анисья, почему-то затаив дыхание, на цыпочках подошла к Парамону и пугливо тронула за руку.

— Марьюшка! — закричала тревожно, — засвети огонь. Дед-то помер, однако.

* * *

Чтобы не пугать Юльку, деда перенесли в дом тетки Анисьи. Лысый прозрачный звонарь всю ночь читал псалтырь. Впервые за много лет он тонко и бесслезно плакал, и его пришлось отваживать водой.

Петенбурга хоронили в обособицу. Миновали деревенское кладбище по пояс в снегу — столько его навалило в последнюю пургу, что едва проторили тропку, — и на узком крутом мысу, там, где Иньков ручей впадает в море, вырыли могилу. Вазицкие женки ходили смотреть ее, еще неуютную и черную. Деловито судили:

— Суха Парамону могилка-то.

Тетка Анисья, овдовевшая прошлым летом, грустным голосом поверяла:

— А моего-то хоронили, дак сырости сколь. Хоть белье полощи. А тут что, одна благодать лежать-то.

Через два дня Парамона Ивановича Селиверстова, по прозвищу Петенбург, спрятали в землю и поставили на берегу высокий поморский крест. Так повелел однажды старик: «Хочу вечно зрить море».

7

Утром младший Крень подошел к отцовой кровати, что стояла у русской печи. Раньше на ней спала бабка, но она давно уже померла, потому обычно на ней ночевали гости. Но Пелагея едва приволокла мужа в кухню и закатила на эту кровать. Федор дышал хрипло, при каждом выдохе что-то булькало внутри. Мишка подошел к отцу, склонил лысеющую голову и спросил:

— Батя, каково чувствуешь?

Отец не ответил, потому как был без сознания.

Мишка оказал матери, что поедет к старому приятелю Прошке Явтысому оленей купить, а через две недели, как только Юлька Селиверстова встанет на ноги, так и свадьба будет.

— Ты что, сынок, уж и слюбился с нею? Удобно ли нынче со свадьбой заводиться? Вон и Парамон под стражу забрат, — сказала Пелагея.

— А неужли откажут? — ответил Мишка. — Да я…

— Господь с тобой, сынок, — уже зауспокаивала Пелагея. — Кто противу тебя осилит? Сряжайсе да поезжай, бог даст, все образуется.

Сразу после обеда Мишка запряг жеребца в легкие санки и к вечеру выехал на Мегру, больше не глянув на отца.

Старый Крень лежал на смертном одре очень спокойно. Дыхание едва волновало атласное толстое одеяло, и только редкие хрипы нарушали горестную, пропахшую могильным тленом тишину. Пелагея неспешно подносила тяжелое тело к кровати, пытаясь заговорить с мужем. Старуха ловила в его давно ли красивом лице свое, знакомое выражение, ну, что ли, строгость и власть прежнюю, к которым так привыкла и даже ныне скучала. Но видела только печальную сухость щек и сливочную желтизну лба, а в подкрыльях носа уже мертво лежали серые постоянные тени, и высохшая голова заметно таяла, угасала в сальной подушке.

Крепь уходил из этого мира отчужденно и спокойно. Но сердце его билось упруго, боясь смерти, Оно не умолкало и не уставало, это сердце, и упрямо сражалось с Креневой душой, которой все так осточертело. Крень упрямо не отворял глаз, упорно сдвигая все свои мысли к предстоящей смерти. Он молил ее, и от такого навязчивого желания все постороннее и глуше становился голос жены, а ноги, что вчера так нестерпимо мерзли, сегодня совсем ушли от него. Только порой где-то в уголке сознания вспыхивала сердитая картина: лопата, удар, навоз лезет в рот. И тогда внезапная искра зло прожигала тело, вызывая в правом боку мгновенную нестерпимую боль. От нее-то и хрипел старый Крень.

А однажды, случилось это два дня назад, Пелагея устало шепнула в Кренево ухо: «Петенбург-от помер». Но лицо Федора было безмолвно, и не колыхнулись на нем серые тени, и только, словно легким воздухом, омыло закрытые глаза. Под вечер, очевидно, устав умирать, а может, по другой какой причине, только он впервые открыл глаза, и откуда-то из беспамятной глубины вынырнул лучик сознания. Шевельнулись тонкие губы, вызмеились в больной улыбке, обнажив чернеющие от голоданья десны. А потом волна сознания широко растеклась по лицу, мягко так прошла по морщинам, чуть оправила их и вдохнула в сухую дряблость щек едва уловимую алость.

Видимо, последнее известие оживило старика, потому что Крень повторил:

— По-мер, го-во-ришь?

— Да-да, царствие ему небесное, преставился Парамон, — отозвалась Пелагея.

14
{"b":"271219","o":1}