И первые подозрения о том, что это может оказаться не совсем так, у него возникли только в тот момент, когда меня начало неудержимо рвать на его халат. Потому что именно тогда…
Первый раз в жизни я молился богу в двадцатидвухлетнем возрасте. Я не был крещен при рождении, потому что сделан я в СССР – прямо как персонаж той песни, под которую отплясывали в Зомбаланде одурманенные жертвы эксперимента по насильственному созданию новой нации. В СССР люди редко крестили детей. До самых девяностых, когда под натиском веяний времени бонзы решили, что религия и социализм не противоречат друг другу. Поэтому я – тоже под натиском новых веяний – окрестился без помощи родителей в восемнадцать лет. Особо ни в какого Христа, конечно же, не веруя.
То была прекрасная, незабываемая молитва. И хотя я тогда еще слабо представлял, кому именно она адресована, я буду помнить ее всегда.
Где-то на экваторе нашей парижской эпопеи меня депортировали из Франции за нарушение срока действия въездной визы. Я попался по глупости на мелкой краже из винного магазина на рю де Риволи. Паспорт с давно истекшим шенгеном был при мне; выдворили меня оперативно, не прошло и суток.
Из полицейского участка мне разрешили сделать столько телефонных звонков, сколько мне нужно. Но я сделал только один.
Я набрал хостел на Републик, попросил позвать Азимовича и объявил, что меня какое-то время не будет. Несколько дней. Попросил его убрать мой «Рикенбэкер» в кофр – потому что, уходя, оставил его на верхнем ярусе двухэтажной койки. И ничего не объяснил. А он не стал спрашивать.
Выйдя из самолета в Шереметьево, я не заходя домой отправился на Белорусский вокзал и купил билет на плацкарту до Бреста. Поскольку Польша тогда еще не входила в Шенгенскую зону, полякам было плевать на жирный штамп “Deported” в моем паспорте, и в первом же брестском ларьке, торгующем ваучерами, я приобрел удовлетворившую всех бумажку с правом въезда в Ржечь Посполиту. Ее я пересек с востока на запад за световой день, покупая в междугородних автобусах билет до ближайшей остановки и выходя на конечных с уютными названиями типа Кутно или Коло. А в городишке Губин, одна часть которого принадлежит Польше, а вторая уже Германии, дождался на кладбищенском холме темноты и полез вброд через пограничную речку Нысу.
У меня был один небольшой рюкзак, в который я сложил все пожитки и держал его над головой. Слева от меня – со стороны пункта паспортного контроля и живописного каменного мостика из Восточного блока в Настоящую Европу – Нысу то и дело обшаривали лучом прожектора; прежде чем двинуться в путь, мне пришлось дождаться, когда он переметнется на другую сторону моста. Справа лаяли собаки – неблизко, но настойчиво. Я знал, что это собаки польского патруля, прочесывающего поросший перелеском берег с севера на юг.
На все про все у меня имелось около трех минут – чтобы перейти речку, пока луч прожектора не перекинут обратно, и пока с другой стороны не подойдут те, с собаками. И никакой гарантии, что на противоположном берегу я не нарвусь на патруль уже немецкий.
Вот тогда-то я и начал молиться Богу.
Я, конечно, знал, что в этом Губине (а по-немецки – Губене) нелегальный переход границы поставлен на поток и что пограничные службы с обеих сторон работают из рук вон плохо. Но я шел один, меня не везли в лодке с десятком турок, заручившись поддержкой коррумпированных чиновников миграционной службы. И, главное, на кону стоял не только вопрос, поймают меня или не поймают.
На кону стоял вопрос: мужик я с яйцами или неудачник. Способен ли я на поступок и есть ли у меня будущее.
В те времена я считал, что люди делятся на тех, у кого все получается, и тех, кто ничего не может. В принципе, так же я думаю и сейчас: это один из немногих мировоззренческих столпов юности, поныне не претерпевших изменений. Но тогда, когда сердце колотилось с амплитудой от пяток до мозжечка и под ложечкой сосало таким пылесосом, который дал бы фору любой самолетной турбине мира, – тогда я еще не выяснил, к какому из этих двух типов людей принадлежу я сам. Я не был готов присоединитсья к тем, у кого не получилось; будущее виделось мне только в стане тех, кто смог.
Да, меньше чем через полгода я откажусь от этого самого будущего ради другого – проверенного, уютного, с бóльшим числом гарантий и округлым счастьем, сладко вываливающимся из дорогого махрового халата. Того будущего, ради которого не надо нелегально переходить границы и лазать по водосточным трубам в парижские хостелы. Но это будет мое собственное решение. Решение парня, который попробовал на вкус оба пути, а не только easy option. Парня, который хотя бы попытался и у которого получилось. Не ставшего лузером. Почувуствуйте разницу.
Поэтому я шел по дну Нысы и молился, подняв вверх руку с рюкзаком.
Я никогда не знал наизусть ни одной молитвы. Ни «Отче наш», ни прочих «иже еси на небеси» – ничего. Но крестивший меня священник сказал, что достаточно говорить что угодно, если это идет от чистого сердца.
Мое сердце никогда не было таким чистым, как в ту ночь.
«Пожалуйста, боже, – шептал я, отплевывая холодную пресную воду, заливавшуюся в рот и в нос. – Я никогда ни о чем тебя не просил, и я понимаю, Боже, что ты, наверное, надо мной смеешься, потому как то, что я сейчас делаю, – это полная херня и бред, Боже. Но пожалуйста, позволь мне дойти до того берега». И я дошел до того берега.
«Боже, – шлепал губами, пытаясь вытереться носовым платком в зарослях немецкой малины, нагромоздившей непроходимые колючие джунгли у подножия не то заброшенной исполинской кирхи, не то завода, не то кирхи, перестроенной в ГДР под завод, – Боже. Пожалуйста, сделай так, чтобы бундес-пограничники шли сейчас по направлению не ко мне, а от меня». И бундес-пограничники обитали в других местах, меня не беспокоя.
«Пожалуйста, выключи это дерьмо, Боже!» – орал внутрь себя в панике, когда на первом же попавшемся германском домике включился прожектор и заверещала сигнализация, среагировавшая на мое появление в зоне действия фотоэлемента. Бог сигнализацию не выключил, но не позволил хозяевам дома от нее проснуться.
«Боже, – лепетал потом, шагая по направлению к большой дороге с автобусной остановкой и падая в траву на обочине всякий раз, когда предрассветные сумерки взрезáли снопы фар, простых, галогеновых и ксеноновых, на дальнем и на ближнем свете. – Я никогда в тебя особо не веровал, честно, ты и сам знаешь, но ведь именно в такие моменты и рождается вера, ведь правда, Боже?»
Бог тогда действительно подарил мне веру – потому что хранил меня так, как никогда в этой жизни. Через два дня я, как и обещал, доехал автостопом до Парижа. Когда я резко оборачивался назад, казалось, что я вижу за спиной ангела.
Но потом все пошло наперекосяк.
Ведь я обманул, предал помогавшего мне Бога, когда отказался быть апостолом его пророка. Обещал веровать и служить, а сам не разглядел божественного чуда у себя под носом.
Поэтому, когда я снова попытался молиться, Бог не отреагировал.
Это случилось, правда, нескоро. Я как-то не задумываясь провел без его помощи всю молодость, и даже на войне мне ни разу не пришло в голову хотя бы перекреститься. Наверное, банально не было времени. Всякий раз экшен начинался для меня внезапно, и всякий раз после его окончания я выбрасывал его из головы – так, как будто он был последним. Наверное, какой-нибудь умный психиатр объяснил бы это самозащитой и дистанцированием от опасности. Не знаю.
Потом я снова наладил быт, обустроил карьеру, женился и завел ребенка от женщины, которая когда-то сломала не одну судьбу и разбила половину крепких мужских дружб моих знакомых. Не то чтобы я разом выиграл какой-то значимый жизненный джек-пот, но все шло хорошо, все шло по накатанной, и вымаливать у Бога мне было попросту нечего – потому что и так все было. Кроме, конечно, адреналина – того, под ударами которого в ту ночь на берегу Нысы тело содрогалось как боксерская груша на тернировке Майка Тайсона. Но он мне теперь уже и не был нужен, этот адреналин. Я забыл о нем, как бабочка забывает о коконе.