— У нее дети. Побойся бога, — защищал Кирюша.
— А у твоего Тихони тоже детки-малолетки. Знаю я их, коммунистов… В подполье и на чердаках прячутся, молоком отпиваются.
Распалилась, руки в боки — и заковыляла к Тихоне. Там у них во дворе разговор был на всю улицу.
— Ты почему, Тихоня, не отдаешь свою корову немцам?
— Она мне самому нужна, не для них растил.
В сенях, за перегородкой, стояли зять и сын и слышали перебранку Праскуты с отцом.
— Вот как! Кого будешь молочком поить? Я знаю, кто у тебя скрывается. Сын партиец и зять такой же. Всем расскажу, вас повесят на одной осине и корова не понадобится. Понял?
И понеслась со двора, завихляла задом, выкрикивая что попало и угрожая расправиться с партийцами. Соседи стояли у калитки и неодобрительно качали головами.
— Дура, на себя беду накликаешь. Ох и дура несусветная.
Не успела она выскочить на улицу, как зять Тихони приказал:
— Пап, веди корову. Да так, чтобы Праскута видела. А нам оставаться здесь нельзя. Там долечимся, в лесу.
Дома я пожурила своего среднего конника.
— Что ж ты делаешь, Ваня? Ведь еще секунда — и вас всех подкосили бы, как травку в поле. Не слушаешь ты меня. Я о вас убиваюсь.
— Да ладно, мам. Сказал — не буду больше.
— Чего вы там гикали, как дикари?
— Обучаемся кавалерии. Егор Иванович к нам пришел.
— Пришел — и хорошо. Я рада.
Он вышел из-за перегородки.
— Ну, хозяюшка, большое тебе спасибо за все. До свидания. А я ухожу навсегда.
У меня в груди словно что-то оборвалось. Жалко стало Егора Ивановича. Притулилась я к стене и говорю:
— Егор Иванович, может, чем-нибудь я вас обидела? Может, что нехорошо делала, поэтому вы решили уйти насовсем?
— Нет, нет, все хорошо. Настала пора проститься.
— Тогда вот что: с добрым сердцем всегда приходи, с плохим — не ходи.
— У меня, Ариша, к тебе всегда будет доброе сердце. Ты настоящая русская женщина.
Спустя какое-то время партизаны рассказывали мне, что Егора Ивановича в Москву на самолете увезли. В Кремль его вызвали. Кто знает, может, и сейчас еще жив. Хороший был человек. Помогал мне и делом, и словом умным. Я словно осиротела тогда: сильно тоскливо стало на душе. Каждый день, каждую минуту все ждала чего-то. Думала: вот-вот немцы прикончат меня и детей заодно. А как своих ждала!
Наступила третья военная осень. Ко мне все чаще по вечерам, а иногда рано утром забегала кума Ульяша. Ее сын работал у немцев переводчиком, кое-что рассказывал ей, а она со мной делилась.
Копала я картошку в поле за лесом, захотела воды напиться, разогнула спину, гляжу, а Ульяша режет прямо на мою полоску.
— Арина, я сейчас была около магазина, немцы жито продают за кур. Тебе не надо? Хорошее жито, отборное, чистое.
— Садись рядом, отдохни. А где жито они взяли, Ульяш? Не из Германии же привезли. Наверное, где-нибудь стащили.
Из-за бугра показался мой сынок Иван. Увидел нас и кричит на ходу:
— Мам, нашу дежку с житом немцы откопали и унесли.
— Ах, чтоб им лихо стало! Паразиты! — заругалась я. — Как же мы теперь жить будем? Ульяш, дежка-то была закопана около хаты, на дорожке. Сквозь землю пронюхали.
Я бросила работу и побежала прямо в деревню, к магазину. У клуба сидит хромая девочка. Немцы покалечили ее машиной.
— Клава, не знаешь, где полицаи?
Она туда глянула, сюда.
— Вон Никола Балбота откуда-то доску тянет.
Я подошла к нему, не выдержала, заплакала. Потом самой стыдно было за слезы.
— Как же так получается? Вдову обижаете. Я пошла картошку копать, а вы тут жито разграбили. С чем-же я теперь буду картошку есть?
— У тебя там было что-то подозрительное. Вот немцы и наткнулись. — Балбота едва на ногах стоял, был пьян.
— Что еще выдумываешь?
— Патроны нашли от автомата.
— Какие патроны? Солдаты стреляли за моей хатой, потеряли. У меня все толкутся, обогреваются, чай пьют, а теперь — подозрение.
— Ну ладно. Половина жита в дежке осталась, иди возьми. Потом самогоном угостишь.
Унесла я остаток зерна домой. А назавтра на поляне около моей хаты появились немчики. Сосунки, зелененькие. Видно, на подкрепление отправляли их. Старших-то наши перехлопали. Теперь этих в Россию пригнали. Сижу, размышляю себе и чую какой-то гарью пахнет. Вбегает в избу Зоя.
— А, нянь Арин! Ты не чуешь смрад?
— Чую. А что случилось?
— Ты чего в хате сидишь? Крыша твоя горит. Убегай скорей.
Я выпроводила детей, выбросила кое-какие вещички. У меня было еще три буханки хлеба. Выбегаю, а немцы стоят недалеко от нас и смотрят, как сверху горит моя изба. Они и подожгли ее. Наши односельчане начали кое-как тушить. Да ведь и тушить боятся: начнут фрицы стрелять.
Я схватила на руки меньшего сына, бегу к немцам и кричу от горя и страха:
— А, «спасители»! Что ж вы делаете? Сгорит хата, где я буду для вашего брата немца хлеб печь? Подожгли, да стоите, рты разинули. — Не знаю, поняли они меня или нет, только вдруг один скомандовал, что-то по-своему залопотал. Подбежала группа солдат, удивительно ловко набросили они на избу какое-то большое полотно, и огонь потух. Регочут как жеребцы: «Ковори спасиб, матка, немецки зольдат. Ми испытаний делайт».
— Няхай бы вам пусто было, — отвечаю. — Теперь протекать будет крыша.
…Не помню, сколько времени прошло с тех пор, как моя соседка Праскута угрожала своему деверю Тихоне виселицей. Зять его Сергей Зуев успел скрыться, а тяжелораненый сын не мог идти, его поймали и расстреляли. Тихоня после этого ушел в лес к партизанам.
В деревне разнесся слух, будто партизаны заочно судили Праскуту как предательницу и вынесли ей смертный приговор. Люди, правда, не верили в это. Как-то утром идем с Праскутой на луг коров доить. Тихо было, хорошо вокруг. Она и говорит:
— Ах, Емельяновна! Пшеница-то нынче такая хорошая, завидная. Залюбуешься.
— Ну, что ж. Хорошая, значит, будем жать, стряпать хлеб и есть.
— Нет, Ариша, не придется мне есть новый хлеб. Убьют меня.
— Не бойся никого, — говорю, — это сплетни.
— Нет, Емельяновна, не сплетни. Я крепко виновата перед Тихоней, теперь непоправима беда. Расстреляли его сына по моей вине. Мой Кирюша дома не ночует, боится. Он у немцев собирается служить. А я сплю. Что будет, все одно…
Назавтра утром выгоняю я корову на лобазы. Навстречу идет кума Ульяша. Ну, думаю, если ничего не случилось, то она не зачнет со мной разговор. Я отпустила корову, круто повернулась и к своей хате пошла.
— Ариш, ты уже пошла? — кричит Ульяша. — Подожди.
— Я за холстами. Сейчас вернусь, стелить буду на лугу. Поговорим.
Принесла холсты, начала стелить и спрашиваю тихо:
— Что скажешь, Ульяша?
— У тебя сегодня ночью партизаны не были?
— Нет, Ульяша. Что им делать у меня?
— У нас были. Одежду у сына забрали, самого не тронули. Бог миловал.
Ее сын писарил у немцев и тайно знался с партизанами. Я поняла, что одежду его забрали для отвода глаз. Разговариваем с Ульяшей, а на шоссе стоит немецкий солдат, руками машет и кричит:
— Матке капут, матке капут!
— Пойдем узнаем, что он орет.
— Наверное, Праскуту убили, — сказала Ульяша.
У дома Праскуты уже народ собрался. Муж появился. Он где-то ночевал у чужих людей. С вечера у Праскуты сидела ее племянница Калина. Часа в два ночи тихонько отворилась дверь. Кто-то из темноты позвал:
— Хозяйка, выйди на минутку.
— Вы за коровой? Ведите, она нам не нужна теперь, — отозвалась хозяйка и забилась в угол. Дрожит, зуб на зуб не попадает.
— Выйди сюда. У тебя там гостья. Нам надо с глазу на глаз поговорить.
— Ну, Калина, прощай. Наверное, все.
Поднялась Праскута, шагнула в сени, стала у притолоки. Тут в нее и выстрелили. Сразу убили, наповал.
Смотрит Кирюша на мертвую жену (она лежала на широкой лавке посредине избы), боится подойти к ней. Потом схватил за плечи Наташу Романову, свою соседку, начал трясти ее: