Мама, в накинутом на плечи белом халате, остановилась на пороге и звонко сказала:
— С праздником!
Я кинулся ей навстречу. Потом мы сидели рядом.
— От папы, бабушки с дедушкой тебе привет. Велели поцеловать. — Мама обняла меня.
— Я скучал по тебе.
— Нас врач не пускал, — ответила она виновато.
Славно было, что ко мне пропустили маму, что удачно прооперировали Георгия Романовича… Потом я вспомнил, как мама, навещая меня в старой, на привокзальной площади, больнице, принесла большую коробку, на которой было написано: «Инженер-конструктор». Мама тогда открыла коробку, достала из сумки ветряную мельницу, похожую на настоящую, и стала рассказывать, как мастерить из деталей конструктора разные хитроумные штуки. Когда уже дома я однажды вспомнил этот подарок, папа сказал, что мельницу мама собирала после работы и тихо плакала обо мне.
А вечером ко мне в больницу пришли ребята, но в палату их не пустили: из меня еще не вышла простуда. Когда я узнал, что ребята ждут под окном, я встал на подоконник, открыл форточку. На улице было бело. Баженов и Каргапольцев стояли в мохнатых, как папахи, шапках и осенних пальто. Девочки уже были одеты по-зимнему, но Мариши я среди них не увидел. А я не раз представлял, как она приходит ко мне в палату, садится на край кровати.
— Георгию Романовичу операцию сделали! — крикнул я. «Хорошо, — думал я тогда, — если бы все дорогие мне люди жили со мной в одном доме. Георгий Романович поселился бы со мной на одной площадке. Каждый вечер я бы звонил ему по телефону: «Извините, пожалуйста. Вы не заняты? Можно прийти?»
Хотя я не был у Георгия Романовича дома, я знаю, что он живет в двухкомнатной, заставленной книгами, квартире, а в первой комнате, как войдешь, на стене картина, где сшиблись на конях французский гусар с поднятой саблей и казак с пистолетом в руках. Эту картину написал для Георгия Романовича художник, которого давно знает Валерка Баженов. От него я и слышал, что художник в нашем учителе души не чает. Они дружат с войны; и еще я знаю, что время после войны для нашего учителя было самым тяжелым. Его не дождалась невеста, а он вернулся, сильно хромая, израненный, и, бывало, говорил художнику: «Знаешь, пойдем туда…» Они шли к дому, где жила с мужем его бывшая невеста. Учитель долго стоял под ее окнами, художник мрачно курил, а потом они уходили к художнику в мастерскую.
И еще рассказывают. Георгия Романовича боялась, за километр обходила вокзальная шпана, потому что на фронте он был разведчиком и знал все приемы.
«Так вот, — думал я, когда в палате потушили свет, — я стану приходить к Георгию Романовичу в гости. Я люблю его. И еще, когда он поправится, прочитаю все книги, какие у него есть, а Георгий Романович поправится обязательно. Он человек смелый! На коней, Георгий Романович! Слышите колокольный звон, видите конницу — это пятитысячный отряд восставших крестьян атамана Новгородова покидает Курганскую слободу, идет сразиться с царским войском под Иковской, а мы с вами в атаманской конвойной сотне. На нас дубленые короткие полушубки, яицкие папахи заломлены на затылок, у левого бедра сабля, а в руках пики-разлучницы.
На дворе март. Снег на улочках слободы синий, колючий, но мы первыми выходим из слободы, и те, кто за нами, растопчут ночью выпавший снег в грязно-серое месиво.
Георгий Романович, видите, какая наша слобода. Раньше была изрядно застроена, ныне же много пустых мест и обвалившихся крестьянских домов, а офицерские дома разгромлены. В слободе правят крестьяне, и по их указу восстановлены старые укрепления, а кузнецы день и ночь ковали нам сабли и пики.
Народ провожает нас пообочь пути. Ежели нам не побить генерала Деколонга, его драгуны займут слободу, а на площади, против недостроенной каменной церкви, поставят виселицы.
Атаман Новгородов кланяется — народ как заступнику отвечает ему. Атаман ведет конных и пеших со всех окрестных деревень и слобод; за его спиной стонущий конский топот, а конь под ним пегий, степной — от тобольских татар. Они, примкнувшие к пугачевцам, сейчас в разведке. По еще крепкому льду умчались вперед — нет ли засады, везде ли хорош лед?
Колокола на деревянной невысокой церквушке ударили: «Прощай!» — гудят, клокочут.
Чем ближе к крепостным воротам, тем сильнее я вглядываюсь в провожающих. И когда атаман величаво плыл под проездной сторожевой башней, а мой конь ступил на деревянный настил, я в последний миг увидел Маришу: в сером крестьянском платочке, длинном до пят зипуне, плачущая, а потому бледная, она стояла посреди таких же с тоской и надеждой смотрящих на нас слобожанок; но Мариша не признала меня.
И пока сотня спускалась к Тоболу, ее красивое, заплаканное лицо стояло перед глазами, а потом подо мной споткнулся, чуть не упал гнедой жеребец, и Георгий Романович обернулся на меня недовольно: «Гляди за конем! На чистом месте под тобой падает!» Я виновато опустил голову.
Спуск к Тоболу был медленным и крутым, кони у других казаков тоже скользили, старались крепче ставить подкованные копыта.
Утро было прозрачным и морозным. Казаки и мужики, озабоченные проводами, холодно глядя по сторонам, — путь был неблизкий — настраивались на дорогу, на многочасовое движение по Тоболу. Под взмах руки Новгородова мы тронулись легкой рысью вниз по течению реки.
Георгий Романович теперь ехал рядом с атаманом, а я в первом казачьем ряду.
Так будет до Белого Яра. По правую руку — редкий, торчащий из сугробов кустарник, тополиные рощи, березовые колки, малые деревеньки, по левую — берег ниже, удобный для водопоя, кругом снег, редкое жилье, сбегающий до воды кустарник и волчьи, лисьи, заячьи следы на занесенном льду, и два раза поглядели на наше войско с высокого берега лоси. Другой раз казаки подстрелили бы их, а теперь нет, потому что драгуны и солдаты Деколонга уже в Иковской слободе. Надо спешить. Мы переходим то на галоп, то на рысь, а на галопе ветер выбивает слезы из глаз, сидишь в седле, как влитой, и кажется — еще немного и стрелой взлетишь над белой рекой.
Три дня мы сражались под Иковской, но, потеряв семьсот человек и три пушки, отошли разбитые, а Георгия Романовича, когда прикрывали отход, выстрелом из пистолета ранил драгун».
VI
В понедельник, после обхода, Семен Петрович ушел и вернулся сильно встревоженным.
— Георгия Романовича в другую больницу переводят.
Коридор был полон людей. Они спешили на процедуры, говорили о выздоровлении. Я шел мимо, и слово «переводят» пугало душу. В «хирургии» люди ходили медленно, как сбившие ноги. Палата Георгия Романовича была в конце коридора.
— Ванюша! Дорогой! — сказал он. — Как я рад.
Выражение его глаз изменилось. Наверное, так он глядел на передовой. Рассказывал же Чикин, что солдаты, отбивавшие у немцев деревни, врывались в них, почерневшие от бега, изможденные, жилистые. На Украине старухи выносили им молоко, помидоры; они на бегу, тяжело дыша, хватали по одной помидорине, запихивали ее в рот и спешили в огонь, а потом в село приходили другие солдаты, поспокойнее, у которых было время попить молока.
— Куда вас переводят?
— Это рядом…
Мы помолчали.
— Уже зима, — сказал я. — Хорошо зимой.
— А я, Иван, жду весну. Есть день весной, ты, конечно, не знаешь, когда ранним утром солнце играет. — Георгий Романович улыбнулся, а я почувствовал, он скажет мне что-то очень важное.
— К этому дню, Ваня, мать всегда шила нам, ребятишкам, обновы. Чистила ножом в доме полы — белым-бело все, — и я засыпал с уверенностью, что утром увижу, как солнце играет, а перед сном наказывал: «Мама, разбуди». Утром выбегал на крыльцо, а солнце как обычно светит. Обижался: «Ну как оно играет, мама?» — «Значит, ты поздно встал, — говорила. — Солнце отыграло уже». Так я все жду. Может, увижу, как солнце играет, — опять по-хорошему, но на этот раз виновато улыбнулся Георгий Романович.
Когда я вернулся, в палате оборвался важный разговор, но все сделали вид, что его не было.