VII
Когда волоком, сильно напрягаясь, он выволок Заворина из воронки и молча сел на колени рядом, пес взволнованно заскулил и требовательно, как друга, лизнул Петра в правую щеку.
Поняв его, Охохонин встал, вытер свое мокрое лицо вязаной шапкой, повесил на шею двустволки, а потом неловко, только с третьей попытки, поднял себе на плечи Иннокентия Кузьмича и, сгибаясь под неживой, тянущей к земле тяжестью, пошел за собакой, которой сказал:
— Домой!
Дорога по лесу была долгой и трудной, но Петр шел, как солдат, думая, что сегодня кончилась его молодость и началась другая жизнь, которой еще долго не будет конца.
ДЕВОЧКА В ОЧКАХ
I
Сергеев, мы с ним двенадцать лет не виделись, измучил меня телефонными звонками. «Слушай, — говорил он, — я новую квартиру получил, много всякого добра накопилось, а лишнее перевозить не хочу. У меня четыре коробки неразобранных книг. От деда остались. Самые хорошие давно на полках, а эти в дешевых бумажных переплетах… Пришел бы, посмотрел, что можно продать и за какую цену. Выручи! Я тебя отблагодарю».
Мы с Сергеевым вместе учились не то в девятом, не то в десятом классе, а недели три назад встретились в метро «Динамо». Холодная, неинтересная была встреча. Сергеев окончил пищевой институт. Холеный, уверенный в себе человек. Отца я его не знал, а дед, по школьным рассказам, был знаменитый медик, любитель книг. Только поэтому я и собрался к Сергееву. Вдруг в ящиках редкие книги? Купить — не куплю, так хоть в руках подержу.
Сергеев встретил меня по-домашнему: в старых джинсах, клетчатой рубахе и шлепанцах. У него, высокого, широкоплечего, была на удивление вялая, небольшая рука. Мы поздоровались, и он сразу повел квартиру смотреть. Еще ничего не было готово к отъезду. В больших чистых комнатах было много мебели, старинных картин и хрустальных ваз. «Живу хорошо, — говорил он. — А ты?» Я же отвечал, что третий год жду, когда отстроят кооперативный дом, где у меня будет двухкомнатная квартира, а пока снимаю комнату за пятьдесят рублей. И Сергеев торжествующе-снисходительно на меня глядел.
— Где же книги? Ты их уже уложил? С ними надо поаккуратнее. Они, как малые дети.
— Нет. Книжки буду перевозить в последнюю очередь. — Он провел меня в третью комнату, молча указал на книжные полки.
Книги были великолепные: русская классика марксовского издания, зарубежная проза, поэзия в крепких дореволюционных переплетах.
— Да, — с уважением сказал я, — у твоего деда был хороший вкус.
— Великий человек, не нам чета, — с гордостью ответил Сергеев.
— А где же ящики с книгами?
Одну за другой, тяжело отдуваясь, он принес в комнату четыре картонных коробки.
— Смотри. — Сергеев сел рядом со мной, грузно уйдя большим телом в английский, черной кожи, диван.
Я развязал ящик и, вдыхая терпкую пыль — предвестницу открытий, с наслаждением тронул первую книгу. Это был Джон Рид. «Десять дней, которые потрясли мир». Второе издание 1924 года.
— О! — сказал я. — Очень ценная книга. Не вздумай ее продавать. Оставь как реликвию.
Потом я вынул потрепанную роман-газету и чуть не задохнулся от радости: «Тихий Дон», напечатанный на желтой газетной бумаге, с очень выразительными из казачьей жизни рисунками!
— Одно из первых изданий, — стал рассказывать я. — Не продавай. Это должно храниться в вашей семье.
— Да! Но хоть что-то из всего этого, — он с надеждой окинул взглядом коробки, — можно будет продать?
— Не торопись.
Через два часа я отобрал то, что можно было предложить «Пушкинской лавке». Осталась неразвязанной синяя толстая картонная папка. Мы отложили ее на потом. Сергеев разрешил ее посмотреть, когда мной были установлены, а им записаны примерные цены на книги.
Я развязал папку и сразу увидел грязно-серую, захватанную пальцами тетрадь и только открыл ее, как перед глазами вспыхнуло:
«Утром 22 июня я еще считала себя самой счастливой в мире…»
Я смотрел тетрадь судорожно и быстро… Перелистнув еще семь страниц, читал:
«…от Миши с фронта больше не было писем. Сегодня распростилась с косой»…
— Это дневник военных лет. Какой-то женщины, — внешне бесстрастно сообщил я Сергееву.
— Его можно продать? — заинтересовался он.
— Не знаю, — растерянно замялся я. — Дневник обыкновенной девушки. Ничем не выдающейся. Блокадный ленинградский дневник.
— А?! — оживился Сергеев. — Это находка.
— Не думаю, — не стал я его обнадеживать. — Этим дневником могут заинтересоваться только приличные люди. И потом… Такой дневник нельзя продавать. Грех. Его можно подарить музею, архиву. И еще… Вдруг автор дневника — твоя родственница?
Сергеев взял у меня тетрадь, внимательно полистал ее и твердо сказал:
— Нет. Эта девушка из глубинки, из Сибири, а там у нас родственников никогда не было.
Потом его жена принесла нам две рюмки коньяка, черный кофе. Мы поговорили о пустяках, вспомнили школу, и Сергеев, улыбаясь, сказал:
— Какой я был дурак, что так бурно на все реагировал. А теперь понял: не надо поддаваться эмоциям. «Ловите миг удачи», — процитировал он и засмеялся, довольный, что книги в бумажных переплетах можно сдать в «Букинист».
Мы лениво переговаривались, а я не мог забыть о тетради. Как сложится ее судьба? Это непростая тетрадь, если дед Сергеева хранил ее у себя. Он, я помнил по школе, всю блокаду был врачом в Ленинграде.
Одеваясь, я вежливо прощался с женой Сергеева, она приглашала в гости, но я знал: больше я тут не нужен, никогда они не позвонят. Мне хотелось на снег и мороз. Я знал: идя по улице, хочешь не хочешь, я буду завидовать своему однокласснику — обладателю книжного богатства. А у меня всего четыреста книг, и надо много работать, чтобы книг в моей библиотеке стало еще больше. «Я их оставлю дочери, — решительно думал я. — Потом мои книги перейдут внуку. Да что это я?! Дочери только год, а я все за нее решил!»
Когда, открыв дверь, я шагнул за порог, Сергеев, вдруг как-то странно поглядев на меня, сказал:
— Подожди, — и ушел.
Он вернулся через две минуты, держа в руках тетрадь, которую я не рассчитывал больше увидеть, и мы с его женой удивленно на него поглядели.
— Возьми, Константин! — сказал Сергеев, протянув мне ленинградский дневник.
— Да что ты! — растерялся я. — Зачем? У меня и денег нет. Нет, не могу взять. — Я остановил его руку.
— Без всяких денег возьми. Тебе, дураку, говорят! — вдруг рассердился он и грубо засунул мне тетрадь, свернутую в трубку, в нагрудный карман пальто. — Пусть у тебя будет. Вечно.
Сергеев вызывающе поглядел на жену, а она была очень красива: тоненькая, длинноногая, с черными, до плеч, блестящими волосами, с золотыми кольцами на пальцах. И по ее глазам я понял: все, что сейчас произошло, ей никак не понятно: «Как так, ни за что ни про что отдать свою вещь?!»
— Вот так! — сказал на прощанье Сергеев и не то вытолкал из квартиры, не то дружески хлопнул меня по спине.
II
Когда я пришел домой, в моей тесно заставленной восемнадцатиметровой комнате свет не горел. Я осторожно прошел мимо детской кроватки, где спала дочка. Жена узнавающе-спокойно, зная, что я зажгу ночничок, отвернулась к стене. По полу дуло, и я подумал: «Надо завтра законопатить балконную дверь».
Тетрадку я положил перед собой на низкий самодельный деревянный столик. Включил маленький свет, но тетрадку не открывал. Мне почему-то было стыдно читать ее, неловко, словно я подглядывал за близким мне человеком.
Думалось о Сергееве, его жене, зимней улице, которой я возвращался от них. Трудно было представить лицо этой девушки, которая в голодном Ленинграде вела свой блокадный дневник. По отрывочным записям, что я успел прочитать на квартире Сергеева, я знал: она была маленькая, хрупкая и, наверно, ее не портили очки в довоенной круглой оправе, теперь, в восьмидесятые годы, такие хипповые, модные. «Девочка в очках», — подумал я и, зная последнюю запись в ее дневнике, догадался, как было с ней. Наверное, голодная, обессиленная, она упала на улице. Не знаю, сразу ли она умерла, но судя по тому, что тетрадка оказалась у деда Сергеева, девушка умерла в больнице. Может, дед Сергеева, врач, принял ее последний вздох, а тетрадка, как печальная память об одной из великих мучениц, умерших в блокаду, осталась ему?