Второе письмо получил Гаврик Гапеев. Это было долгожданное письмо от Лили. Взволнованный и обрадованный Гаврик читал его вслух. Лиля сообщала, что отца ее перевели на Дальний Восток, и живут они теперь не в Орше, а в Уссурийске. Она восторгалась величественной природой знакомого по книгам Арсеньева Уссурийского края и добавляла, что как было бы хорошо, если б Гаврика перевели служить с западной границы на восточную.
Третье письмо было адресовано не лично Емельяну Глебову, а просто начальнику пограничной заставы. Писала Лиля, жаловалась на старшину Полторошапку, грубого, жестокого деспота, который издевается над ее другом пограничником Гавриилом Гапеевым, и просила немедленного вмешательства. "Оградите, пожалуйста, честного бойца от произвола нового унтера Пришибеева", - просила Лиля, не стесняясь в сравнениях. Письмо было длинное и взволнованное, с цитатами из Ленина и Добролюбова, по-девичьи запальчивое, откровенное - с искренним негодованием, недоумением, мольбой. Все это взволновало Емельяна, и автор письма вызвал симпатию. О том, что Полторошапка груб и невоспитан, Глебов знал давно и давно питал к нему чувство плохо скрываемой неприязни. Не однажды он говорил со старшиной и по-хорошему, и наказывать его пробовал - ничего не помогало. Старшина считал, что подчиненные должны его бояться, перед ним бойцы должны трепетать, - в этом он видел основу дисциплины. Раза два Глебов ставил вопрос перед комендантом участка майором Радецким о необходимости заменить старшину пятой заставы, но оба раза в защиту Полторошапки горой вставал капитан Варенников, и мягкохарактерный, болезненный Радецкий уступал своему начальнику штаба.
Прочитав письмо Лили, Глебов готов был взорваться: это черт знает что такое! Он считал, что перевоспитать старшину невозможно: горбатого могила исправит. Надо немедленно писать рапорт коменданту с просьбой освободить Полторошапку от должности старшины, невзирая на его боевые заслуги в финской кампании, - Полторошапка был награжден медалью "За отвагу", а для того времени это была высокая награда.
Вошел Мухтасипов, как всегда подтянутый, стройный, в начищенных до блеска сапогах, с белоснежным подворотничком гимнастерки. Сообщил о случае с сестренкой Колоды. Но его рассказ нисколько не отвлек внимания Глебова от Полторошапки, напротив, еще больше подогрел лейтенанта. Емельян, выслушав политрука, минуты три молча хмурился, собираясь что-то сказать, и наконец со злостью бросил на стол письмо Лили:
- А ты вот на, почитай, что у нас под носом делается! А мы не знаем. Ничего не знаем, точно слепые. - И пока Мухтасипов читал письмо, Глебов высказывал свои гневные мысли вслух: - Гнать его надо… Я давно говорил коменданту. Защитники есть - рыбак рыбака видит издалека. А еще кандидат в члены партии! Почему же вы не спросите его по партийной линии, если по командной мы ничего с ним поделать не можем? Почему, политрук?
Пробежав глазами письмо Лили, Мухтасипов сел у стола и, задумавшись, не глядя на Емельяна, спросил:
- Что ты, Прокопыч, намерен делать?
- Сейчас вызову Полторошапку. Пусть напишет объяснение. А я рапорт коменданту.
- Для начала надо бы с Гапеевым поговорить. Глебов согласился:
- Вызывай Гапеева.
- Не надо торопиться, - спокойно посоветовал политрук. - Письмо шло к нам целых две недели. Ничего не случилось. Разберемся без паники. Ты поручи это дело мне. Хорошо, Прокопыч?
Глебов подумал: "А верно, пусть замполит разбирается, это больше по его ведомству".
- Ладно, разбирайся. Потом будем решать.
В этот же день на заставе произошло еще одно немаловажное событие, вернее, эпизод, который не получил широкой огласки лишь благодаря повару Матвееву.
Чем плотней сгущались над страной тучи военной грозы -на границе это особенно чувствовалось, - тем настойчивей и неумолимей росла тревога в душе Ефима Поповина, и он лихорадочно искал возможность, как бы улизнуть с границы подальше в тыл, избежать хотя бы первого удара. Он считал, что первый удар по границе будет страшным и уцелеть в живых никому из пограничников не удастся. Болезнь его, на которую когда-то возлагались надежды, прошла, теперь дежурный не будил его через каждые два часа "считать звезды на небе", и Поповин уже начал было подумывать о самом крайнем: "На худой конец прострелю руку". Но, будучи человеком расчетливым, Поповин колебался - прибегать к такому довольно примитивному способу уклонения от воинской службы было рискованно: как правило, подобные случаи заканчивались военным трибуналом. А нельзя ли повредить себя каким-нибудь иным манером? Ну, скажем, оступиться и вывихнуть руку или ногу. Нет, все это в конце концов и самому Ефиму Поповину казалось делом несерьезным.
Наконец после долгих и настойчивых исканий он придумал. Повредить правую руку… кипятком, ошпарить ее! Поповин все рассчитал: увечье, конечно, не такое уж и серьезное, хотя и болезненное. Правда, след останется на всю жизнь, но зато он уцелеет, не будет убит в первую минуту войны. Итак, все было решено: не пуля, а кипяток выведет Ефима Поповина из военного строя. Будет госпиталь, а там - прощай, граница, и привет, Ростов-Дон!
Любивший поесть, Поповин не зря дружил с поваром Матвеевым: на кухне Ефима можно было чаще встретить, чем в казарме. Не зря ж его величали на заставе "вице-поваром". Поповин умел рассказывать анекдоты, смачно, самозабвенно, с грубым мужским цинизмом, знал он их пропасть, был неистощим, повторялся редко. Скучающий на кухне Матвеев любил его слушать и всегда был рад приходу Поповина. Безобидное подтрунивание друг над другом не мешало их добрым дружеским отношениям. Поповин чувствовал себя на кухне хозяином, нередко "снимал пробу" раньше начальника, политрука или старшины заставы. За это повар его ругал и грозил за такое самовольство лишить своего благорасположения.
Матвеев увидал в окно идущего на кухню Поповина за полчаса до обеда, подумал: "Катится колобок пробу снимать. А вот я ему сниму! Напугаю, борова ненасытного".
И спрятался за ларь, чтоб оттуда тайно понаблюдать, как будет хозяйничать в отсутствие хозяина "вице-повар".
Поповин вошел в кухню бойко, привычно, розовощекий, потный, позвал Матвеева своим охрипшим голосом:
- Эй, шеф! Где ты?
Матвеев не отозвался. Поповин заглянул в столовую, сказал уже про себя:
- Ушел куда-то. - Затем настороженно, пугливо выглянул в открытую дверь - нет ли повара где-нибудь поблизости, - снова позвал: - Матвеев?..
Тот сидел затаив дыхание, наблюдая, что же будет дальше: станет Ефим Поповин снимать пробу или не решится? Но Поповин подошел не к котлу, в котором варилась пища, а почему-то к казанку с кипящей водой для мытья посуды. Тронул ее пальцем, обжегся. Потом снова беспокойно оглянулся на дверь, снял с руки свои часы, точным ходом которых нередко хвастался перед товарищами, почему-то послушал их ход, затем занес их над казаном кипящей воды и так остановился, точно раздумывая, опускать часы в кипяток или нет.
"Что еще за фокус выдумал?" - удивился Матвеев, наблюдавший эту довольно-таки странную картину. Озорное любопытство сменила тревога. И когда часы булькнули в воду, Матвеев непроизвольно крикнул:
- Стой!.. Что ты делаешь?..
Поповин, нервы которого были предельно напряжены ожиданием предстоящей самоэкзекуции, вздрогнул и отшатнулся от плиты, так и не опустив руку в кипяток. Матвеев в один миг оказался у казанка и проворно достал часы черпаком. Он ничего не понимал - поступок Поповина для него был лишен даже малейших признаков элементарной логики. "С ума человек спятил или что?" Действительно, странный поступок. Ну, предположим, нечаянно уронил часы в кипяток, в суп, куда угодно - там другое дело. А тут же сам опустил. Матвеев все видел и глазам своим не верил. Зачем? Какой смысл? Смысла Матвеев не находил. Спросил, глядя на Поповина недоуменно:
- Ты что наделал?
Поповин был смущен и ошеломлен. Он не сразу нашелся, глядел на повара виновато, даже как будто пробовал улыбнуться, но улыбка получалась глупой, и только твердил, вобрав голову в широкие круглые плечи и моргая маслеными глазами: