Территориальные воды остались позади, мы вошли в открытое море. Опять сбросили серию бомб. Ждать не пришлось: показался перископ, боевая рубка, корпус.
Это была не наша, это была чужая подводная лодка. Едва всплыв на поверхность, она начала посылать в эфир истерические вопли открытым текстом: в нейтральных водах в таком-то месте настигнута русскими кораблями, которые угрожают ей оружием, и полным ходом уходила в океан на северо-запад, не обращая внимания на наше требование остановиться. Впрочем, командир ее отлично знал, что советские моряки не станут нарушать международных правил судоходства, - находясь в нейтральных водах, хотя и невдалеке от советского берега, он чувствовал себя в безопасности.
Я ждал, что адмирал и на этот раз произнесет неприятное, свистящее слово "упустили". Но он этого не сделал. Не сделал и я. Вид у адмирала был оторопелый и отчужденный. Должно быть, он только-только начал отчетливо понимать смысл случившегося и внутренне боролся с фактами - не соглашался, отрицал, не признавал. Ему было трудно смириться с тем, что произошло, трудно было признать это непоправимым.
Итак, в нашей военно-морской базе случилось чрезвычайное происшествие: чужая подводная лодка безнаказанно проникла в советские территориальные воды. Это неслыханное событие горячо обсуждалось в офицерских кругах. Искали причину. Почему это могло случиться? На этот вопрос все отвечали по-разному.
Адмирал Инофатьев, ссылаясь на то, что он здесь человек новый, присланный сюда якобы для наведения порядка, выступал в роли обвинителя: он открыто обвинял своего предшественника, который благодушием своим "развалил" дисциплину, запустил боевую подготовку кораблей и подразделений. Не знаю, что и как он докладывал командующему флотом. Со мной же он разговаривал крайне грубо, в вину мне вменялась неподготовленность экипажей. Я попытался было объяснить, что акустики работали отлично и что все их данные оказались совершенно точными, но он не стал слушать.
Я не чувствовал никакой вины. Лишь горький осадок лежал на душе, вызванный тем, что чужая лодка безнаказанно и так нелепо ускользнула от нас. Я обвинял в этом адмирала, не разрешившего мне сбросить боевые глубинные бомбы тогда, когда лодка находилась еще в наших территориальных водах. Думаю, что ей не пришлось бы никогда больше всплывать.
Такова была моя первая реакция.
Вернувшись от адмирала, я встретил на корабле Валерия Панкова. Он был бледен и возбужден, пальцы его слегка дрожали, по лицу бродили беспокойные тени. Говорил отрывисто, с силой выталкивая угловатые обрубленные слова:
- Марат хотел отличиться. Вот и отличился, заварил кашу. А нам расхлебывать.
О Марате я было совсем забыл, точно к этому чрезвычайному происшествию он не имел никакого отношения. На самом же деле он был если и не главным, то первым виновником. Он действительно решил обмануть охотников, воспользовавшись затопленным судном. Лег на грунт подле него и ждал. Думал, акустики не нащупают, и мы пройдем мимо. А уж тогда бы он преспокойным образом прорвался в базу и стал бы героем дня. Но его нашли. Три корабля, три больших охотника дважды атаковали лежащую на дне лодку. И атаковали очень удачно, метко, точно. Бомбы рвались у самых бортов. Будь это не учебные, а боевые бомбы, от лодки не осталось бы, пожалуй, и следа.
Командир лодки Марат Инофатьев в данном случае уже после первой нашей атаки, которая была довольно успешной, как рассказали потом офицеры подводной лодки, должен был выпустить на поверхность условные пузыри. Он этого не сделал. После второй атаки, во время которой одна наша граната легла прямо на рубку подлодки, Марат должен был всплыть. Он и этого не сделал.
Марат не мог смириться с тем, что задуманная им хитрость не удалась, что ему, собственно, даже и маневрировать не пришлось: пришли, обнаружили и накрыли с первого захода. Было, конечно, обидно, и его разросшееся до чудовищных размеров самолюбие и тщеславие не могли стерпеть этой обиды. Он стал упрямо, как мальчишка, отрицать факты. Он "не слышал" взрывов наших бомб у самого борта лодки, а когда уже нельзя было "не слышать", он говорил: "где-то далеко".
Наконец, когда его акустики доложили, что два охотника ушли, а третий остался на месте, он не хотел верить и этому факту:
- Не может быть, все три ушли.
И приказал начать движение в сторону базы. Вот тогда-то его и накрыл серией глубинных бомб третий охотник. Дальше нельзя было прикидываться, и он всплыл, признав себя побежденным.
На третий день к нам пожаловала высокая комиссия во главе с молодым, спокойным вице-адмиралом. Он обстоятельно беседовал со мной, с Нанковым, с Дуневым, со Струновым, со всеми командирами охотников и с офицерами подводной лодки. Комиссия работала три дня. На четвертый день она улетела, а вместе с ней покинул Завируху и контр-адмирал Инофатьев.
Марата судил суд чести.
Формально он обвинялся в сознательном невыполнении приказа - не всплыл после "поражения", в фальсификации и обмане, что косвенно привело к чрезвычайному происшествию. Фактически же вопрос стоял глубже - о моральном облике офицера Инофатьева.
На суде Марат держался невозмутимо. Сидел чинно, скучно, как в гостях. Сосредоточенно выслушал предъявленные ему обвинения. Изредка с тонких губ его падала полуироническая, презрительная ухмылка. Она появлялась помимо его воли, он тотчас же гасил ее, стараясь сохранять холодную внимательность.
Он не смотрел в зал, но, очевидно, ощущал настроение присутствующих здесь нескольких десятков офицеров, отлично понимал, что настроение не в его пользу. До офицеров-сослуживцев ему не было дела.
Получив слово, он начал говорить очень спокойно, глядя в записи, приготовленные заранее:
- Я не собираюсь оправдываться. Но поскольку здесь нет защитника, я обязан для восстановления справедливости защищаться сам. Я виноват. И готов нести наказание именно за то, в чем виноват. Поэтому я считаю, что совсем незачем приписывать все, что только можно. Зачем понадобилось ворошить старое - мою службу на Черноморском флоте, за которую я был достаточно наказан? Зачем приписывать мне иностранную подводную лодку, о которой я не знал и которая не имеет никакой связи с моим поступком?..
В зале зашумели, задвигались. Это был шум протеста, возмущения. Но Марат продолжал в том же духе, четко выговаривая каждое слово и не отрывая глаз от своих записей:
- Да, я совершил серьезный проступок, мальчишескую выходку, если можно так выразиться. Я не вовремя всплыл. В этом моя вина. Я сознаю ее и готов нести за нее любое наказание. Но сейчас я должен ответить на вопрос: почему я это сделал? Это трудный для меня вопрос. Не знаю, почему так случилось… Во всяком случае, злого умысла здесь не было. Просто меня ошарашило то, что с первого раза нас обнаружили и "поразили". В сущности, ни я, ни охотники даже не занимались. И мне обидно было вот так быстро кончать занятия. Хотелось продолжить их, поплавать еще.
В зале снова зашумели, зашикали. Видно было, что ему не верят. Председатель постучал карандашом по письменному прибору.
- Вы говорите неискренне, - и, показав в зал карандашом, добавил: - Товарищи не верят вам.
- Тогда я не понимаю, чего от меня хотят, - буркнул Инофатьев и, пожав плечами, с преувеличенным недоумением оглянулся.
- Это плохо, что вы не понимаете, - заметил председатель.
- Раскаяние, слезы, мольбы? - заговорил обвиняемый глухо. - Но я уже сказал: я виноват, глубоко осознал и прочувствовал свою вину.
- Неправда! - сорвалось у кого-то из присутствующих. Марат умолк. Председатель спросил его:
- У вас все? Он кивнул.
И тогда с разрешения суда из зала на обвиняемого тяжелыми камнями посыпались вопросы. Он ежился под ними, уклонялся, вихлял, шарахался из стороны в сторону и чем больше изворачивался, тем сильнее и точнее падали удары этих вопросов. Наконец, обессиленный, разоблаченный, посрамленный, он умолк, раскис, обмяк.