Мысль о том, что Жени нет в живых, что он уже никогда не увидит ее, не сразу дошла до Емельяна во всей своей страшной правде. Мозг его словно одеревенел, устало и тупо воспринимал то, что видели глаза и слышали уши. Все казалось каким-то полусном, лишенным значительности, сколько-нибудь серьезного смысла. Апатия сковала его волю, физическая усталость парализовала тело: бессонные ночи неумолимо давали о себе знать. Безразличие ко всему на свете порождало беспечность, верным союзником которой был неодолимый сон.
Он уснул быстро и незаметно, спал беспробудно и без сновидений и проснулся только к вечеру от холода и боли в правом боку: впилась граненая граната-лимонка, на которой он лежал. Не сразу сообразил, где он и что с ним. Сначала подумал - у себя в лесу, в партизанском лагере. Но, всмотревшись в сторону сквозь ветки и увидав могильные кресты, понял все, что произошло. Отдохнувший мозг мгновенно нарисовал четкую, полную картину случившегося. Прежде всего он с досадой упрекнул себя в непростительной беспечности. Как это он мог уснуть средь бела дня в самом логове врагов, где его, спящего, запросто могли схватить, не дав ему сделать даже единственного выстрела? Емельян знал о нечеловеческих пытках, которым подвергают фашисты советских патриотов, и больше всего боялся попасть в лапы гестаповцев живым. И сразу же перед ним встал образ Жени, оттеснив собою в памяти и в сердце все остальное, ничего теперь не значащее. Он думал только о Жене, мысленно разговаривал с ней и беспощадно корил себя за то, что отпустил ее в город. Теперь ему казалось, что в нем было недоброе предчувствие, какой-то внутренний голос предупреждал его, не советовал посылать ее в город, но он не послушался этого голоса, поступил по меньшей мере легкомысленно и вот теперь наказан так, что страшнее и быть не может. Смерть Жени он переживал, пожалуй, тяжелей, чем смерть матери, ибо после смерти матери он не ощущал такого безысходного одиночества, как теперь. Это чувство прежде ему не было знакомо, он столкнулся с ним впервые в жизни при таких трагических обстоятельствах. Оно усугублялось еще и тем, что настигло его не где-нибудь в кругу друзей, а на кладбище, среди мертвого безмолвия, и давило на него каменными плитами и дубовыми крестами, а он не мог уйти отсюда до наступления вечерней темноты и вынужден оставаться здесь, плотно осажденный гнетущими думами, лишенными малейших просветов и обнадеживающих проблесков. Он один, совершенно один на всем белом свете, и никого у него нет: ни отца, ни матери, ни сестры, ни брата, ни жены, ни любимой девушки. Он похоронил не просто близкого друга, а самую большую любовь свою, которая вспыхнула ярким светом, озарила перед ним и преподнесла ему в дар целый мир, огромный и несказанно прекрасный. Она, такая короткая и яркая любовь его, показалась вечностью, вместила в себя целую жизнь, большую, сложную и самую значительную. И вдруг погасла, погасла навсегда, погрузив его в мрак одиночества и отчаяния. И он решил, что такой вспышки уже не сможет высечь его сердце, он никого больше не полюбит. А что такое жизнь без любви, к чему она и зачем? Нет, он не из тех, кто может довольствоваться жалким прозябанием, он человек широкой души и может жить в этом мире только человеком!
Он уже во всю глубину осознал, что потерял не просто друга, а девушку совершенно необыкновенную. И не красота ее красила, нет, красота - это внешняя оболочка, одежда, которую может носить и герой, и палач, и мерзавец. Галя Шнитько внешне тоже красива. Красило Женю другое - величие и благородство души, то родниковое сияние, которое излучали ее глаза, невидимый свет мужества, честности и любви к людям.
Раза два Емельян садился отдохнуть и снова шел, настигаемый голодом, подгоняемый тугим, свирепеющим ветром. К утру добрался до поляны, на опушке которой он простился с Женей в тот роковой день. Солнца не было. Бесконечные эшелоны пахнущих снегом туч шли в три яруса, наглухо закрыв от земли синеву неба. Сосновый бор ревел гневно, как штормовой океан, со стоном качались мохнатые шапки вершин, швыряли наземь крупную картечь шишек - в лесу что-то скрипело, свистело, хлопало, точно шло там жестокое сражение. Атакованные порывистым ветром, могучие деревья давали достойный отпор, стояли насмерть и пели высокий гимн природе и ее неповторимой и непревзойденной красоте. Емельян слушал и понимал этот гимн разбуженного бора, он напоминал ему музыку Бетховена. Ее исполнял дивный оркестр природы, он каждый день исполнял новые, неповторяющиеся мелодии, и каждая из этих мелодий рождала в душе Емельяна новые чувства и настроения. "Музыка - вершина искусства", - мысленно произнес Емельян и вспомнил, что слова эти принадлежат Жене Титовой. Он соглашался с ней и верил, что его чувства, теперешнее состояние души его можно передать только музыкой.
Он устало прислонился к той самой сосне, у которой стоял с Женей в минуты прощания, и вспоминал ее слова. Она говорила тогда своим высоким, звучным голосом: "Тот, кто не умеет чувствовать и понимать природу, наслаждаться ею, тот не полноценный человек".
"Я не знаю более нежного и совершенного создания, чем сама природа, и более грубого и беспощадного, чем ее стихии", - вторил тогда ей Емельян.
А она говорила еще:
"Природа не стареет, а постоянно обновляется, стареют и умирают отдельные деревья. А целый лес стоит, живет веками".
"Деревья, как люди, лес, как общество - на смену одним приходят другие", - продолжал Емельян ее мысль.
Удивительное дело, она шла на подвиг, на ответственное задание, а говорила о музыке, о природе, о любви, о том, что природа постоянно меняет свои наряды, как женщина. И в каждом по-своему она хороша. А он, Емельян, отвечал ей, что природа зовет человека к гармонии и красоте, дает его душе высокий настрой…
У них были общие мысли и чувства. Они понимали друг друга с полуслова и даже без слов. Они были одно. И еще он вспомнил:
"Я не отомстила им за своего отца. Я должна обязательно отомстить", - говорила Женя вот у этой сосны, звонкой, как натянутая струна гитары.
"Я отомщу, родная моя девочка, - прошептал Емельян. - за тебя, за маму, за твоего отца. Отомщу!" - прокричал он громко и неистово, и ветер подхватил это слово, влил его в грозную, мятежную музыку леса, которая звучала не траурным маршем, а героической симфонией.
Емельян выпрямился, снял фуражку, подставив холодному ветру лицо. В его взгляде было что-то сложное, противоречивое. Глаза горели яркой и глубокой мыслью, а на лице, мужественном и суровом, рядом с решительными складками лежали новые морщины высокой скорби и неуемной тоски. Ветер разметал влажные от пота волосы, а он глядел на восток, куда мчались тяжелые караваны слоистых туч.
В штабе бригады его ждали с волнением. По одному его виду Егоров догадался, что Жени нет в живых. Ни о чем не стал расспрашивать. Просто, как будто ничего не случилось и Емельян никуда не уходил, сообщил ему:
- Москва просит представить к правительственной награде отличившихся при разгроме штаба корпуса. Мы вот тут посоветовались с комиссаром и решили представить к Герою тебя и Ивана Титова, учитывая ваши боевые подвиги в первых боях на границе.
Глебов смотрел на Егорова непонимающим, рассеянным взглядом и молчал. Ни радости, ни удивления не было на его лице, словно то, о чем сообщил командир бригады, не имело для него никакого значения и касалось вовсе не его. На него смотрели вопросительно и Егоров и Свиридочкин, он догадался, что должен что-то ответить и что ответа его ждут. Сказал совсем о другом:
- Город освободим и ей памятник поставим. В садике, напротив гестаповского особняка.
- Обязательно, - подтвердил его мысль Егоров. - Скоро у нас будет не одна, а несколько бригад. Целая партизанская армия. И тогда мы двинем ее на город.
Захар Семенович отлично понимал душевное состояние Глебова и, избегая вопросов, которые могли разбередить его наболевшую душу, посоветовал: