В 1958 году Пикассо приобрел одиннадцать монотипий, самых лучших в серии о закрытых домах. Помимо темы, которая не могла не соблазнить его, искушение представляла и поразительная алхимия жирных чернил, пастели и старой бумаги, которая только усиливала очарование этих заветных изображений. «Дега никогда не делал ничего лучше», — сказал он тогда.
Тринадцать лет спустя, чувствуя приближение смерти, он создал возвышенную серию гравюр на меди, которую назвал «Дега в борделе». В девяносто лет этот старый испанский бык потерял мужскую силу, но не утратил старых желаний. И это, несомненно, подтолкнуло его на то, чтобы возвратиться к прежней теме, но только развив ее с точки зрения бессильного в сексе человека. Тем не менее, хотя солидный возраст и сделал его похожим на Дега, сознание все равно оставалось отличным, другим, а вуайеризм, который Пикассо также пронес через свою жизнь, имел совершенно иное происхождение. В его руках резец становился заменителем пениса, а это позволяло ему вернуть себе, хотя уже и в ином качестве, казалось бы, навсегда утраченные объекты желания. Половой акт и акт творчества стали взаимозаменяемыми метафорами.
Часть IV
Австрия и Германия
Глава 9
Писатели и поэты
Из дневника Кафки
Ах, танцевать и вальс и польку
Здесь не умели до меня,
Вот я, Луизхен из народа,
Я всех мужчин свожу с ума…
Т. Манн. Луизхен
Франц Кафка утверждал, что для него единственным условием, благодаря которому он смог бы вынести брак, был бы максимально возможный аскетизм, «более аскетичный, чем у холостяка». Что до остального, то проститутки прекрасно справлялись со своими обязанностями: «Я прошел мимо борделя, как если бы это был дом любимого существа», — написал он в своем дневнике.
Находясь под давлением желаний, накопленных в течение дня, скиталец пытается при помощи контакта с ними обрести власть над своими разгулявшимися чувствами. «Я намеренно выбираю улицы, где есть шлюхи, — рассказывает Кафка в своем дневнике. — Когда я прохожу мимо них, меня это возбуждает, словно отдаленная, но на самом деле не существующая возможность пойти с одной из них. Может быть, это низко? Но я не знаю ничего более прекрасного, и в глубине реализация этого желания кажется мне невинной и не вызывает у меня практически никаких угрызений совести. Я желаю лишь толстых, немного перезревших женщин в вышедшей из моды одежде, которым всевозможные финтифлюшки придают своего рода шик. Там есть одна, которая, несомненно, меня уже знает. Я встретил ее сегодня после полудня, она еще была одета обыкновенно, в белую рабочую блузу, ее волосы были собраны, шляпы на ней не было, и держала в руках пакет, который она, возможно, несла к прачке. Никто, кроме меня, не нашел бы в ней ничего соблазнительного. Мы обменялись быстрыми взглядами. А этим вечером (стало уже холодать) я заметил ее на противоположной стороне узенькой улочки, которая выходит на Цельтнергассе. Там она поджидает клиентов. Она была одета в желтоватое облегающее пальто. Я дважды обернулся, чтобы посмотреть на нее, она поймала мой взгляд…»
Обычный порядок вещей нарушается простой добродетелью сумерек.
Проституция многим обязана этой ночной составляющей, которая подпитывает мечту, облегчает сближение и в то же время маскирует участников ночной сцены. Однако сумерки пугают тех, кого они скрывают. Кафка, Тильи, Ретиф де ля Бретон, Джойс и Жюльен Грин, хотя и в разной степени, но все же испытали это колдовство и ужас ночи. Ибо в это время по улицам бродит смерть, скрывающая под полой своего пальто ужасный сифилис.
Многоточие у Гейне
Не были праведниками герои немецких средневековых фаблио, и Вольтер, путешествуя по Англии, скажет:
«…Бедная бедность! Как мучителен должен быть твой голод там, где другие утопают в роскоши, смеющейся над тобой! Если тебе и бросят равнодушной рукой корку хлеба, как горьки должны быть те слезы, которыми ты ее размачиваешь! Твои собственные слезы отравляют тебя. И ты права, когда вступаешь в союз с пороком и преступлением. В сердце отверженных преступников часто больше человечности, чем у этих холодных безупречных граждан государства добродетели, в чьих бледных сердцах угасла сила зла, как и сила добра. И даже порок твой тоже не всегда порок. Я видел женщин, на щеках у которых красной краской намалеван был порок, а в сердцах обитала небесная чистота. Я видел женщин… хотелось бы мне опять увидеть их!»
И это многозначительное многоточие говорит нам куда больше целого романа…
На склоне своих дней Гейне вспомнит первую любовь:
«Мне не хочется подробнее говорить о моей любви к Йозефе. Сознаюсь только в одном, в том, что эта любовь была все же прелюдией, предшествовавшей великим трагедиям более позднего времени зрелого моего возраста. Я, как Ромео, бредил Розалиндой до тех пор, пока не встретил свою Юлию.
…Какая ужасная болезнь — любовь и женщине! Тут, как мы, к сожалению, видели, не помогает никакая прививка. Очень разумные и опытные врачи рекомендуют перемену места и полагают, что с удалением от чародейки рассеиваются и чары…»
Место, предназначенное для любовной битвы, очень скоро занимает другая. Тристан в трагической невозможности быть рядом с Изольдой Золотоволосой, довольствовался лаской и теплом Изольды Белорукой. И даже верный супружескому дому и стойкий в любви Одиссей уступил однажды прекрасной волшебнице, нимфе Калипсо…
Часть V
Россия
Глава 10
Писатели и поэты
О публичных домах в России
…В России всегда слова «грязь», «беспутство», «распутство», «разврат» — являлись многозначными, объемными, потому что могли обозначать все, весь спектр прегрешений: от курения, ругани и хамства в общественных местах, от нежелания дитяти учиться и мелкого мошенничества — до игры в карты «по-крупному» и порчи девушек.
Не менее выразителен и синонимический ряд для обозначения падших женщин — «испробованные девицы», «мятые бабенки», от «Мессалины» до «лахудры» и «помыканных жизнью особ» и т. д.
В начале XIX века служба в Коллегии иностранных дел не требовала от молодых людей из знатных фамилий слишком большого напряжения и затрат времен. Будучи представителем своего поколения, подобно Пьеру Безухову толстовской «Войны и мира», — в частности Грибоедов, проводят время в безумных забавах петербургской аристократической молодежи, отдавая дань буйным пирушкам, обожанию возлюбленных актрис и разным эксцентрическим выходкам. Это было в то время своеобразной формой фрондерства передовой вольнодумной молодежи. Ей отдали дань и молодые гвардейские офицеры — Д. В. Давыдов, П. Я. Чаадаев, П. П. Каверин, и Пушкин, писавший: «Дружно можно жить и с книгой, и с бокалом, что ум высокий можно скрыть безумной шалости под легким покрывалом». («К Каверину», 1817 г.) (Потом Грибоедов придет в ужас от себя самого и постарается об этом времени забыть.)
Попытку обратиться к истории публичных домов предпринял Гиляровский в очерках «Москва и москвичи». Но он лишь только наметил тему — в главе «Ночь на Цветном бульваре»: «Самым страшным был выходящий с Грачевки на Цветной бульвар Малый Колосов переулок, сплошь занятый полтинными, последнего разбора публичными домами. Подъезды этих заведений, выходящие на улицу, освещались обязательно красным фонарем, а в глухих дворах ютились самые грязные тайные притоны проституции, где никаких фонарей не полагалось и где окна занавешивались изнутри.
Временем наибольшего расцвета такого рода заведений были восьмидесятые годы. Тогда содержательницы притонов считались самыми благонамеренными в политическом отношении и пользовались особым попустительством полиции, щедро ими оплачиваемой, а охранное отделение не считало их «опасными для государственного строя» и даже покровительствовало им, вплоть до того, что содержатели притонов и «мельниц» попадали в охрану при царских проездах (тогда полиция была занята только вылавливанием «неблагонадежных», революционно настроенных «элементов», которых арестовывали и ссылали сотнями)».