К утру очарование сделало свое дело. Эта невероятная женщина пленила нашего героя. Предшественник Джорджа Бернарда Шоу принялся ее преображать. Она не имела ничего на своих плечах и внезапно оказалась одетой в кашемир и кружева. Через несколько сумасшедших дней они стали жить как любовники, посещая выставки и театры, гуляя по улицам и наслаждаясь рагу из ветчины с яйцами и ростбифом с картофелем.
Словно для того чтобы придать их страсти романтический характер, однажды вечером в пабе два лорда стали приставать к Пердите. Комплименты успеха им не принесли, и потому они принялись сыпать перед ней на стол золотые монеты. Если бы нежная девушка не показала своим выражением лица презрения к этим двум гнусным типам и их деньгам, этот эпизод непременно закончился бы дракой, тем более что шотландский друг Уссея не выносил британской манеры приставать. «В тот вечер Пердита была прекрасна как никогда, она была счастлива доказать мне, что деньги для нее ничего не значат, так как она знала, что со мной ей не придется касаться золота».
Когда же наступило время возвращаться в Париж, любовники приняли решение не расставаться, и Пердита стала упаковывать багаж. Уссей заставил ее поклясться, что она перестанет злоупотреблять пивом. Она поклялась. К несчастью, во время ожидания корабля в Дувре, страшась грядущих перемен в ее жизни, она выпросила разрешения попрощаться с Англией и выпить по этому поводу несколько стаканов pale ale. А однажды в море, когда поднялась буря, она заявила, что не сможет перенести ее, не выпив стаканчика. В Кале она была мертвецки пьяной. И тогда Уссей решил, что путешествие неисправимой ирландки во Францию на этом и закончится. Он оплатил ее обратный путь и удалился, не оборачиваясь, ибо «если тот, кто любит, обернется, он пропадет».
Эта горькая любовь получит свое завершение, когда спустя двадцать лет Уссей снова попадет в страну туманов: «О магия воспоминаний! Во время своих ночных прогулок, когда я вновь обрел Лондон 1836 года в Лондоне 1857 года, я постоянно искал фигуру Пердиты…»
Флобер как создатель легенды о Кучук-Ханем
Несмотря на многочисленные любовные приключения, Флобер признавался друзьям в откровенных беседах: «Сказать прямо, я своего рода девственник. Все женщины, которые у меня были, служили мне как бы матрасом, на котором я овладевал женщиной моей мечты… Мне, кроме того, кажется, что для нашего здоровья нет никакой необходимости в совокуплении, как утверждают некоторые, это в большей степени потребность нашего воображения».
Не особо обременяя себя раздумьями и философствованиями на этот счет, он говорил:
«Красота не эротична. Да, красивые женщины не созданы для того, чтобы с ними спали, они должны позировать для статуй. Любовь, видите ли, происходит от возбуждения, и очень редко — от красоты.
Вот варвары — это сплошные педерасты и скотоложники, а это может лучше удовлетворять…»
* * *
Как известно, Доде не переносил Лоррена. Не любил он и Золя, которого называл «канализационным рабочим из Медана».
Зато он обожал Флобера, который очаровал его еще в детстве. Он рассказывал: «Мы жили в доме № 24 по улице Паве, в Маре, особняк Ламуаньон, старинном строении XVII века, роскошного вида, который был разделен на несколько апартаментов, очаровательных, как говорили, но неудобных. Мы занимали одни из этих апартаментов. Там и собирались каждую (или почти каждую) среду в нашей скромной столовой Флобер, Золя, Тургенев, Эдмон де Гонкур, которых я называл «гигантами»: «Мама, это день гигантов?» Флобер и мой отец оживляли все своими шутками, своим смехом, своими рассказами. Флобер говорил моему отцу: «Здравствуй, Альфонс, как ты меня находишь?.. По-прежнему молодым, не так ли?» Это «по-прежнему молодым» ввергало гигантов в каскад шуток, отчего я привязывался к ним всей душой».
Смех Флобера не мог оставить никого равнодушным. По словам Гонкура, ему удалось сохранить детское прысканье. Вспыхивавший на его широком красном лице, выталкиваемый его мощными легкими великана, его смех всегда сохранял абсолютную свежесть, даже тогда, когда рассказывались скабрезные истории, которые веселили его больше всего. Сам он тоже припасал что-нибудь такое, что несло на себе отпечаток духа коллежа и мха, что просто нельзя было пропустить мимо ушей, не рассмеявшись, из-за заразительности его смеха. Пример подобного рассказа можно обнаружить в письме к его старинному приятелю Буиле: «Месье, есть столько разновидностей женских грудей! Есть грудь-яблоко, есть грудь-груша, похотливая грудь, стыдливая грудь, какие там еще? Существуют такие, которые созданы для кондукторов дилижансов, большая и искренняя и круглая грудь, которую прячут внутрь серого трико, где она держится крепко и упруго. Есть бульварная грудь, расслабленная, дряблая и прохладная, которая болтается в кринолине, грудь, которую показывают при свечах, которая появляется из черного атласа, о которую трут свой член и которая вскоре исчезает. Есть две трети груди, видной при свете люстр на краю театральной ложи, белая грудь, изгиб которой кажется таким же безмерным, как и желание, которое вами овладевает. Они хорошо пахнут; они разжигают щеки и заставляют биться сердце. Их блестящая кожа сверкает гордо; они богаты и, кажется, говорят вам презрительно: «Занимайся онанизмом, бедняжка, занимайся!» Еще есть грудь-вымя, остроконечная, оргаистическая, вульгарная, сделанная в форме бутылочной тыквы, тонкая у основания, расширяющаяся, толстая на конце. Это грудь женщины, которая совокупляется совсем обнаженной перед старинным псише в раме из инкрустированного красного дерева. (…) Есть, наконец, грудь-тыква, восхитительная грудь, от которой появляется желание испражниться на нее. Это именно та, которую желает мужчина, когда говорит сводне: «Дайте мне женщину с большими сиськами». Это именно та, какая нравится такой свинье, как я, и, осмелюсь сказать, как мы».
Флобер перед своим другом Буиле развивал такую идею: «Если ты, несчастный, будешь всегда так проливать свою сперму, у тебя не останется больше ничего для твоей чернильницы. Вот единственная вагина для писателей».
Так творчество навязывало свои правила, требуя экономности в своих наслаждениях.
В старости Флобер откровенничал с друзьями:
— Но Доде, я ведь тоже свинья… Когда я был молодым, мое тщеславие было таким сильным, что если я шел с друзьями в бордель, то непременно выбирал самую уродливую шлюху, которой я хотел овладеть у всех на виду, при этом не бросая своей сигары. Меня это совсем не веселило, а делалось это все для публики…
В любви моральное чувство мне было совершенно незнакомо».
— Оставьте, — возражал ему Доде. — Вы циничны с мужчинами, но сентиментальны с дамами.
— Подтверждаю, это так! — соглашался Флобер. — И даже с женщинами из борделя, которых я называю мой маленький ангел.
Неистовое распутство Доде забавляло Флобера, в жизни которого не было ничего такого, по поводу чего он мог разродиться подобными излияниями: «У породистых лошадей и стилистов вены полны крови, и видно, как они бьются под кожей от кончиков ушей до ботинок. То же со словами. Жизнь! Жизнь! Возбуждаться, в этом все!»
В одни моменты — как, например, в тот день, когда вместе с Максимом де Кампом они находились в Бресте и без особого желания отправились в жалкий бордель, — Флобер охотно предавался ностальгии, вспоминая о прежних шлюхах, и его воспоминания приобретали тон «Баллады о дамах прежних времен»: «Она была прекрасна, когда на высоком мысе поднималась среди колоннады храмов и на ее розовые ступни ниспадала золотая бахрома ее туники или когда, сидя на персидских подушках, она беседовала с мудрецами, поигрывая своим колье из камей.
Она была прекрасна, стоя обнаженной на пороге дома на своей улице Сюбюрры в свете смоляного факела, который потрескивал в ночи, пока она протяжно пела грустную кампанскую песню и когда с Тибра доносились длинные рефрены оргии.
Она была такой же прекрасной в своем старом доме в Сите, позади своего витража в свинцовой оправе, среди шумных студентов и развращенных монахов, когда, не боясь сержантов, на дубовые столы с грохотом бросали огромные оловянные кувшины и когда трухлявые кровати ломались под весом тел.