Бодлер: изгнание из рая
Всякий поэт, в силу своей природы, осуществляет возврат в утраченный Эдем.
Шарль Бодлер
В течение всего XIX и начала XX века воспитатели, внимательные, словно фанатичные моралисты, блюли сексуальность подростков. Нужно было «усыпить» срамные органы, не дать им заявить о себе. Помимо поведения и работы учеников надзиратели контролировали и их нравы. Все, что было способно спровоцировать или подкрепить беспокойство подростков, должно было быть запрещено; прежде чем дать разрешение смотреть или иметь у себя книги, рисунки или гравюры, их рассматривали в лупу. Школы буквально сгибались под бременем безжалостного женоненавистничества. В 1846 году университетский кодекс запретил «женам, родственницам и прислуге женского пола директоров и начальников учебных заведений, поставщиков, надзирателей, преподавателей и других служащих средних школ, лицеев, общих школ и прочих национальных учебных заведений» проникать на их территорию. «Еще в начале XIX века, — рассказывает Роже-Анри Геран, — провизору одного лицея пришлось оправдываться перед ректором, так как последнему пожаловались родители, которые заметили «дам» в коридорах и во дворе. Он объяснит, что это были учительницы музыки и что нет никакой возможности скрыть их от глаз молодых людей, так как, согласно распорядку, они должны собирать детей, чтобы отвести их в классы».
Подобная дисциплина должна была непременно привести к тому, что, один раз перебравшись через стену лицея, ученики становились легкими жертвами продажных женщин из тех садов запретных наслаждений, коими являлись закрытые дома.
Торговцы сладострастием не преминули так усовершенствовать практически тюремную систему борделей, чтобы создалось впечатление, что встреча с проституткой носила полностью случайный характер. Так во второй половине XIX века на свет появились так называемые женские пивные бары. Они пользовались огромным успехом у молодых людей. Благодаря тому, что персонал полностью состоял из женщин, такие заведения удачно совместили в себе удовольствие и гостеприимство кафе с эмоциями борделя. Там пили пиво или абсент и, что особенно важно, тешили себя мечтой, что это твоя обворожительность так действует на очаровательных прислужниц. Гениальность изобретателя таких пивных баров состояла в том, что он почувствовал, что продажная любовь приобретает еще больше привлекательности, если можно создать иллюзию, будто шлюх рядом нет. А потому можно было видеть, как безумцы сражались, чтобы доказать свое исключительное право на одну из этих девочек, тогда как кассирша совсем неподалеку продавала их фотографии в костюме Евы всем завсегдатаям кафе. Случались даже самоубийства, как, например, наделавшее много шуму самоубийство сержанта 19-го драгунского полка, который увивался за первой официанткой пивного бара дю Шамп-де-Мар.
Кафе «Аркур», находившееся на площади Сорбонны, было гораздо более шикарным, чем пивной бар дю Шамп-де-Мар, предназначенный в основном для солдат. В середине 90-х годов прошлого века его главным образом посещала золотая молодежь, знавшая хотя бы немного толк в искусстве и находившая там своих легких любовниц. «Убогий, конечно же, салон для знакомств, — вспоминает Морис Баррес, — который, однако, счастливому желудку и воображению двадцатилетнего удавалось превратить в замечательный…» Именно в этом салоне каждый — или почти каждый — вечер Анри де Ренье, Поль Валери, Клод Дебюсси, Жан Лоррен и Рашильда, Пьер Луи и Вилли, муж Колетт, сопровождаемый своими «неграми», а также Жан де Тинан собирались, чтобы выкурить по сигаре, попивая экзотические алкогольные напитки: кюммель, кюрасо или же этот странный данцигский ликер, усеянный золотыми песчинками.
Ж.-П. Сартр писал в своем очерке о поэте:
«Христианское воспитание Бодлера наложило на него свою неизгладимую печать. Вспомним, однако, путь, проделанный другим христианином (правда, протестантом) — Андре Жидом. В конфликте с его аномальной сексуальностью и общепринятой моралью он принял сторону первой и восстал против второй: то и дело оступаясь, он все же шел к собственной морали, изо всех сил пытаясь создать для себя новый свод законов. Между тем печать, наложенная на него христианством, была не слабее, чем у Бодлера. Все дело в том, что Жиду хотелось освободиться от власти Бодлера, принадлежащего другим».
Долгое время Бодлеру пытались приписать не до конца изжитый эдипов комплекс, однако на самом деле не так уж существенно, вожделел Бодлер к своей матери или нет. Скорее, он не хотел изживать в себе другой комплекс — теологический, заключавшийся в отождествлении собственных родителей с божествами, чтобы обратить закон одиночества в свою пользу.
Ад уготован лишь тем, кто упоенно творит всякие гнусные непотребства, а душа человека, алчущего зла ради зла, это уже нечто другое — это чудесный цветок. Среди отребья заурядных грешников она выглядит так же неуместно, как какая-нибудь герцогиня среди потаскух в тюрьме Сен-Лазар. Впрочем, Бодлер, числящий себя среди аристократов Зла, не настолько верит в Бога, чтобы искренне страшиться Ада.
Не приходится сомневаться в том, что, греша, Бодлер получал от этого удовольствие, природу которого, следует, однако, уточнить. Утверждая, что бодлеризм — это «высший накал интеллектуального и чувственного эпикуреизма»[12], Леметр глубоко заблуждается. Бодлер вовсе не стремился распалить свою чувственность; напротив, он с чистой совестью мог бы признаться, что если кто и отравлял ему удовольствие, так это он сам. Акт грехопадения оказывается подобным акту творения. Животные удовольствия, удовлетворяющие наши чувственные потребности, превращают человека в раба природы, обезличивают его. Напротив, то, что Бодлер называет Сладострастием, есть нечто радостное и изысканное; миг сладострастия — коль скоро сразу же вслед за ним грешнику суждено окунуться в пучину раскаяния — оказывается совершенно особым, неповторимым мигом ангажированности. Отдаться сладострастию — значит, признать себя виновным; судьи не сводят глаз с грешника, наблюдая за тем, как он уступает своему греху: он грешит публично и, ощущая, как под действием глобального осуждения на него нисходит чувство великолепной безопасности, он в то же время испытывает гордость от того, что он — свободен и что он — творец.
Вот эта-то обращенность на самого себя, непременная спутница бодлеровского греха, и не позволяет ему безоглядно отдаться удовольствию. Погружаясь в наслаждение, он никогда не теряет головы, но, наоборот, именно в разгар услад обретает самого себя: вот он, весь целиком, свободный человек и осужденный злодей, творец и преступник. Наслаждаясь самим собой, Бодлер тем самым создает созерцательную дистанцию между своим «я» и своим удовольствием. В его сладострастии есть некая сдержанность, он его не столько переживает, сколько разглядывает, он не бросается в сладострастие, но лишь слегка его касается, оно для него, конечно, цель, но также и повод. «А я сказал: единственное и высшее сластолюбие в любви — твердо знать, что творишь зло. И мужчина, и женщина от рождения знают, что сладострастие всегда коренится в области зла».
Вот теперь мы можем уяснить смысл знаменитой фразы Бодлера: «Совсем еще ребенком я питал в своем сердце два противоречивых чувства — ужас перед жизнью и восторг жизни». И нам не следует рассматривать этот «ужас» и этот «восторг» независимо друг от друга. Ужас перед жизнью — это ужас перед всем природным, перед спонтанным переизбытком самой природы.
Эта специфическая бодлеровская смесь созерцания и удовольствия, это одухотворенное наслаждение, которое самому Бодлеру угодно было именовать «сладострастием», и есть не что иное, как угощение, подносимое Злом, когда тело не сливается с телом, а ласка не переходит в бурные объятья. Бодлера подозревали в импотенции. Несомненно лишь то, что физическое обладание и впрямь его не слишком интересовало. Сам по себе половой акт внушает ему страх: «Совокупляться — значит, стремиться к проникновению в другого, а художник никогда не выходит за пределы самого себя». Существуют, впрочем, удовольствия на расстоянии, когда, например, можно видеть, осязать женское тело или вдыхать его запах. Вероятно, такими удовольствиями Бодлер по большей части и пробавлялся.