Николай с нескрываемым восхищением поглядел на Флегонта Васильевича и воскликнул без всякой лести, подчиняясь только нахлынувшим на него чувствам:
— Храни тебя Господь, Флегонт Васильевич! Истинно говорю, у такого пастыря, как ты, волки ни одной овцы не задерут!
И снова наступили для Михаила Львовича бессонные ночи. Как прежде, встав во внеурочный глухой и темный час, бродил он привидением по пустым покоям. То садился в кресло и, запрокинув голову, вперялся в потолок, в одну точку, замирая надолго; то, прислонившись лбом к оконной раме, глядел на занесенный снегом двор, на лунное серебро, рассыпанное по голубым сугробам, на заиндевевшие грачиные гнезда — пустые и одинокие. Падая в постель, закидывал руки за голову и лежал во тьме с широко раскрытыми глазами, призывая видения давно отлетевшей молодости, впору отошедшей зрелости, недавно подступившей старости.
Вспоминал Клёцк, умирающего короля Александра, толпу ехидн, отрыгающих яд, заслоняющих путь к литовскому трону.
Затем на память приходил Туров, русские князья и дворяне, вручившие ему свои судьбы, чтобы в католическом Польско-Литовском государстве была бы у них и своя православная держава, в которой не высилась бы латынская рука над русскою и сидел бы владетельным князем он, Михаил Глинский.
И грезилось смоленское взятие, когда поверил теперь уже покойному Василию, что будет Смоленск стольным градом его собственного государства и будет он, Михаил Глинский, дюком Борисфенским, а на русский лад — великим князем Днепровским.
«Вся жизнь моя, — размышлял с горечью и изумлением Глинский, — оказалась погоней за тронами. Не был я ни глупее, ни трусливее моих противников. Почему же ни разу не удалось сесть независимым государем в своем панстве?» Сколько ни думал, приходил к одному: литовский трон потерял по собственному неразумению, убоявшись междоусобной брани и кровопролития. А вот два последних — упустил из-за византийской хитрости и низкого коварства Василия.
В войне с Сигизмундом московские воеводы только делали вид, что идут на рать, на самом же деле топтались в порубежных местах и подливали масла в огонь, ожесточая короля против него, Глинского. А в Смоленской войне Василий просто-напросто обманул его, как рыночный фигляр надувает деревенского дурака. И стоит неразумный, разинув рот, на радость зрителям, потешающимся над замороченным поселянином.
Не найдя ответа, почему же фортуна всегда отворачивалась от него, князь засыпал под утро недолгим и беспокойным сном.
Но приходил новый день, а мысли текли по прежнему руслу, и во всем, что случалось и происходило вокруг, Михаил Львович видел и отыскивал только одно: нельзя ли сейчас, в последний раз, все-таки изловчиться и наконец-то ухватить Бога за бороду! И в ночной тиши, и в сутолоке дня, пока в полном одиночестве, принялся Михаил Львович плести новую сеть для того, чтобы уловить в нее рыбу покрупнее прочих — трон великого государства Московского.
* * *
А вода в государстве была мутна и для ловли рыбы зело пригодна. К весне стало ясно, что опекуны и дума — две противоборствующие силы, ни одна из которых ни за что не уступит другой ни в чем.
Перебирая в памяти всех, кто мог быть полезен ему в предстоящем деле, Михаил Львович тасовал и перетасовывал знакомых людей, как ловкий штукарь в колоде карты. Почитая себя козырным тузом, определил козырным же королем новгородского наместника Михаила Семеновича Воронцова, а после него определил по достоинству братьев Бельских — Семёна и Ивана.
Именно с них-то все и началось. Когда Волчонок рассказал, как поспешно уехал Андрей Иванович Старицкий от Дмитрия Бельского, Михаил Львович догадался, что второй боярин в думе — никому не помощник, даже собственному дяде. Но когда Волчонок добавил, что у других своих племянников — Семена и Ивана — опальный родственник остался ночевать, Глинский понял: не он один таит в душе неприязнь к Овчине, и довелись — будет и он в поле воином. И понял также, что есть на Москве, по крайней мере, еще двое ему единомышленных. Далее прибавил он и Михаила Семеновича Воронцова, но более, сколько среди старой московской знати ни искал, никого отыскать не мог. И тогда обратил свои взоры на выходцев из Западной России — Ляцких, Воротынских и Трубецких, чьи земли совсем недавно оказались под московским скипетром, а их бывшие хозяева превратились в слуг великих московских князей. Но что самое главное — новые княжата лишились множества доходов и привилегий, пусть государево жалованье и велико, ни в какое сравнение с прежними достатками оно ни шло. Да и на самые доходные и почетные места при дворе уже давно позасели старые московские бояре, передавая их по наследству от отца к сыну, от дяди к племяннику. Потому недовольных даже на самом верху было много, и потому вода была мутна.
И вот так, играя на струнах низкой зависти, неудовлетворенного властолюбия, попранного достоинства, незабытых обид и непрощенных несправедливостей, к лету 1534 года Михаил Львович собрал всех смутьянов воедино.
Николай был не единственным старым слугой в доме Глинского. Вернулся к своему господину и мажордом Панкрат, и еще двое вольных челядинцев, помнивших и Туров, и Боровск, и Малоярославец.
Панкрат, правда, стал уже совсем старым, сильно тугим на ухо, и было от него шуму много, а толку мало. И можно сказать, держал его Михаил Львович в доме из милости, как держат старого любимого пса, который ни на волка, ни на медведя не пойдет, но при взгляде на его порванные уши и перебитую лапу теплеет хозяин сердцем и убивать не велит. А двое других слуг, Павел и Харитон, возрастом чуть постарше Николая, жили, как и он, бобылями — без жен, без детей, без стариков родителей, и только объявился Волчонок в доме Глинского, прежде всего сошелся с ними — старыми соратниками, которым было что вспомнить, о чем поговорить. Прошлое этих людей, их верная многолетняя служба хозяину дома, опасности и тяготы, которые они когда-то разделяли с Глинским, сразу же беспрекословно сделали их главными среди прочих дворовых. И когда стали появляться в доме один за другим новые люди, ранее никогда здесь не бывавшие, а князь подолгу сидел с каждым из них сам-один, и только немалое время спустя стал зазывать для разговора по двое, по трое, Николай и Петр почуяли неладное — в доме запахло тем же дымом, который на всю жизнь запомнился им по Турову.
Весной, на Николу-теплого, пятеро князей собрались вместе. Не было только Михаила Семеновича Воронцова, сидевшего наместником Новгорода Великого, зато Ляцкий и Воротынский прибыли со старшими сыновьями. Прислуживать было велено четырем старым слугам, однако к столу выносил блюда один Панкрат, а Николай, Харитон и Петр принимали яства от поваров в соседнем со столовой палатой покое и, входя, попеременно передавали их в руки мажордома.
Таким образом, каждый из трех слуг появлялся лишь на короткое время и мог услышать только обрывки разговоров, а глухой Панкрат, к тому же и туго соображавший, не слышал почти ничего.
Когда подавали первую перемену блюд, гости, еще не выпившие и капли вина, сидели степенно и тихо, обсуждая дела семейные и виды на урожай.
Николай, передавая Панкрату тарели и сулеи, слышал:
— Коровенки да лошаденки вконец отощали. Мои тиуны[64] да старосты печалуются, как бы дохнуть не начали.
— Апрель ныне мокрый был, по всему видать, май с травою будет.
— За окно гляньте — небо-то все в тучах, а ведь старики говорят: «Милость Божья, если в Николин день дождик польет».
Ко второй перемене блюд из-за стола доносилось иное:
— На Оке земли получше, потому и достатка у всех поболее.
— Не скажи, князь Богдан, не от того только достаток, сколь твои мужики сжали да намолотили. Твой достаток от того, сколь ты у них взял и к себе в клети да кладовые положил. А теперь сухо ли, ведро ли — один достаток: сколь тебе великие государи пожалуют, полтора Ивана да одна Елена.