— А два раза всего, — невозмутимо ухмыляясь, проронил Аверьян, словно поддразнивая Волчонка. И продолжал, будто не замечая недружелюбной его горячности: — Да зато какие два раза? Первый раз, перед тем как князю в битву с татарами вступить, сказал я ему: «Тогда только врага победишь, князь, когда народ с тобою будет». И ведь подлинно — победил князь…
— Не скажи ты ему тех своих слов, знамо дело, побили бы Глинского татары, — съязвил Николай.
Как бы не расслышав Николкиных слов, Аверьян продолжал спокойно:
— А другой раз говорил я с князем, как собрался он супротив короля Сигизмунда замятию начинать. И остерегал от той крамолы, уверяя, что будет королем бит.
Николка знал, что Аверьян врать не станет, а правда, кою сейчас он говорил, казалась весьма занятной, и Волчонок примирительно буркнул:
— Как же ты столь догадливым оказался?
— Над всяким разным, Николай, сызмальства размышлял. Многое у людей подслушал. Ежели бы только своим умом жил — не счесть промашек да оплошек наделал. А ведь нельзя — за мной почти всегда мир стоял, и ошибки мои людям, что мне поверили, ох как дорого могли бы стоить.
Николай вздохнул смиренно, поглядел на Аверьяна задумчиво и строго. И тихо, как на исповеди, все, о чем только что размышлял, пересказал.
Аверьян слушал Николая, не перебивая. Положив пареньку на плечо тяжелую руку, сказал:
— Стало быть, подумал ты, Николай, от мирского дела в сторону отойти.
— Да разве война — мирское дело?
— А то как же? Они на Русскую землю скопом прут — ляхи, и ливонцы, и татары, и свей, а мы в сторону: наша хата с краю? Так, что ли?
Николка почувствовал в словах Аверьяна правду гораздо большую, чем та, которую совсем недавно нашел для себя. И приостановился, задумавшись.
Остановился и Аверьян. Сняв руку с плеча Николки, спросил с некоторым недоумением:
— Вот ты, Николай, торговый человек. Если бы ты товары возил, а у тебя каждый поместник на своей земле пошлины брал, то велик ли с торговлишки прибыток был?
— Не было бы прибытка, — коротко ответил Николай, не понимая, куда клонит Аверьян.
— А почему? — спросил Рыло.
— Лучше одному господину платить, чем десятку, — сообразил Волчонок.
— То-то и оно, — подтвердил Аверьян. — Великий князь Василий державу свою держит властно и грозно и княжатам, вроде Глинского, спуску не дает. А попробуй-ка дай им волю — враз всю Россию по кучкам растащат. Была в России рознь, так над ней и Литва, и татары, и ливонцы, и свея верх держали, а как соединила Россия силы свои, враги присмирели. Не враз, правда, но все же поутихли. Об этом всегда помнить надо и добре о том ведать, что если ты не за Русь стоишь, то, значит, ворогам ее потакаешь.
Николай смятенно поглядел в лицо Аверьяну и только одно слово сказал:
— Спасибо.
А сказав так, подумал: «Как же я столь простой вещи не понимал? А еще умным человеком себя почитал».
Москва пробуждающаяся
Иные думы одолевали Михаила Львовича. «Почему, — думал он, — я и храбрее, и разумнее многих прочих, а столь неудачлив? Почему полуграмотные дьяки — мужи совета у царя Московского, а незадачливые воеводы — его опора? Почему почти во всех начинаниях нет мне удачи, а люди, не стоящие моего мизинца, добиваются всего, чего захотят?»
Перед Глинским, как живые, встали те, чьим умом он некогда восхищался. И прежде других — его кумир Пико де ля Мирандола[47], Светоч Италии, просвещеннейший и умнейший из всех смертных, коего ему, Михаилу Глинскому, выпала честь видеть и знать.
Он приходил к нему в московскую опочивальню, говорил, отвечал на вопросы, но ответы его Михаил Львович не почитал истиной, ибо ночной собеседник теперь не поддерживал его, а, напротив, хулил и порицал.
А разве хоть один из смертных почитает истиной то, что направлено против него и ненавистно ему?
…Еще до первых петухов, чуть забрезжил рассвет, Михаил Львович тяжко сполз с постели, посидел, уткнув голову в ладони, и, грузно ступая, прошел в сени. Никого не призывая, сам себе вылил на голову ковш воды и вышел на крыльцо.
Увидел огороженный высоким тыном двор. Поднял взор, увидел черные деревянные маковки церкви, голые еще ветви двух старых вязов, торчавших за тыном, скучных галок, замеревших на ветвях и крестах, и медленно поднимающийся в небо черный столб дыма.
«Весна идет. Листья в саду жгут», — подумал он и почему-то вспомнил стену Лидского замка и над нею черный неподвижный столб дыма от сигнального костра в тот день, когда он, дворный маршалок, начал свой путь к Клёцку.
«А вдруг все это не просто так? Вдруг этот дым — доброе знамение?» — подумал Глинский и, перепрыгивая через навоз и лужи, быстро пошей к конюшне. В теплом углу, подальше от двери, свернувшись калачиком, спал конюшонок, мальчонка лет десяти.
Глинский покосился на спящего, но будить не стал и, взяв уздечку, ловко надел на аргамака; Конь только спокойно повел умным, доверчивым глазом.
Глинский не успел вывести коня во двор, лишь показался, под стрехой конюшенных ворот, как встречь ему от приворотной избушки метнулся холоп Егорка. Преданно взглянув хозяину в глаза, запричитал по-бабьи, негромко:
— Ахти нам, князь-батюшка! Мы-то, нерадивые, спим, а ты, батюшка, до солнышка в трудах! — И, поклонившись, спросил искательно: — Дозволь, батюшка, седло, подпругу и стремена вынести?
Глинский милостиво кивнул.
Егорка, вбегая в конюшню, на ходу, порядка ради, пнул лаптем в бок спящего конюшонка, но тот не проснулся, лишь по-телячьи похлопал губами, промычал что-то и продолжал спать. Егорка и обратно выскочил опрометью.
Глинский видел, как возле спящего мальчишки холоп на мгновенье замедлил бег, не зная, следует ли еще раз пнуть лежебоку или оставить в покое?
В это же мгновенье Егорка постарался поймать взгляд хозяина — хочет ли князь, чтоб мальчишка помог в сборах? — но князь, похлопывая аргамака по шее, вроде бы и не смотрел в его сторону.
Холоп все же еще раз пнул мальчишку под бок, и тот вскочил, дико озираясь спросонья и не понимая, чего от него хотят.
Михаил Львович все это краем глаза заприметил и подумал: «Добрый слуга Егорка — надобно его взять на примету».
Быстро снарядившись, Глинский легко прыгнул в седло, и когда подъехал к воротам, они уже были распахнуты настежь и у вереи вытянулся широко осклабившийся Егорка.
— Если спросит кто, — чуть придержав коня, сказал с седла Глинский, — скажи: поехал-де князь на государев двор, а когда вернется, того-де ты не ведаешь.
Холоп закланялся, рваную шапчонку то к груди прижимал, то к животу, в глаза глядел по-собачьи.
Глинский, отъехав, услышал, как заскрипели за спиной ворота. Все еще видя щербатую холопскую рожу, подумал: «Ладно ли так-то раболепствовать?» Ответил себе: «А иначе будет ли порядок? Вон как мальчонка-то взметнулся!»
И поехал, успокоенный, к Василию Ивановичу.
В это утро Василий Иванович тоже проснулся рано. Прежде чем звать слуг, лежал на спине, закинув руки за голову, и думал о том, как нынешним летом сокрушить Смоленск.
Сначала вспомнил, как по совету Глинского начал переговоры с императором Максимилианом. Как стали один за другим появляться в Москве императорские гонцы, а два месяца назад пожаловал и сам его посол Юрья Снитцен Помер.
Приезд посла от избранного цесаря Максимилиана не был нечаянным — его не только ждали, но и знали все, что делал он в Европе, пока добирался до Москвы. Доводил о том Василию Ивановичу через своих людей князь Михаил Львович.
Василий Иванович вспомнил, как еще в начале октября, когда стояли под Смоленском, привел к нему князь Михайла тайного гонца — белоглазого, долгоносого, худого, — и тот, тряхнув длинными прямыми волосами, протянул ему конверт под пятью печатями красного воска. Белоглазый показался знакомым, и Василий Иванович спросил немца, от кого он ныне приехал.