Необыкновенный сон приснился ему, хотя ничего удивительного или волшебного в этом сне не было. Видение ничем не отличалось от яви — так живо и выпукло развернулось оно перед глазами Александра Казимировича. Колдовские чары неведомого волшебника перенесли его на полгода назад, из пыльного летнего пекла в хрустальную зимнюю стынь.
Снилась ему печальная и долгая дорога из Вильны в Краков: белые поля и леса, повсюду снега и иней — на земле, на ветвях деревьев, на крышах домов и стенах городов и замков. Снился ему траурный возок и обитые крепом кареты свиты. Даже цветы и листья изморози на стеклах возка виделись так ясно, будто этот узор был не более чем в дюйме от глаз.
Видение явило спящему вереницу лошадей в тяжелых попонах и монахов в черных рясах, выходивших с высокими распятиями к обочине дороги. Из угольной тьмы кафедрального собора на Вавеле великий князь перенесся к серебряному склепу матери — вдовствующей королевы Елизаветы. Высокие торжественные свечи почему-то не освещали собор, а только сгущали мрак, отгоняя тьму к стенам и углам огромного зала, и огоньки их тускло мерцали вокруг гроба, уступая яркой белизне серебра, воска и парчи…
Блаженный покой рухнул от сильного шума во дворе замка. В распахнутое настежь окно доносились крики команд, скрип подъемных ворот, лязг железа. Сочетание этих звуков о многом сказало человеку, вдосталь повоевавшему на своем веку.
Александр Казимирович с трудом повернул голову к окну и увидел на стенах замка множество жолнеров[9]. Каждый споро и жарко делал какую-нибудь работу. У бойниц уже лежали тяжелые пищали, возвышались горки камней и ядер, чернели прокопченные котлы, грудились бочки со смолой и водой.
Над черной ломаной полосой дальнего леса в безветренном покое тихих предутренних сумерек полыхал алый язычок сигнального костра. Черный столб дыма медленно поднимался к тускнеющему месяцу.
«Татары», — пронзила догадка, и, тихо охнув, больной подтянул непослушную руку к мгновенно занывшему сердцу. Закрыв глаза, он представил, как, минуя броды, плывут через Днепр тысячи лошадей и обок с ними, держась за седла и гривы, тысячи воинов. Отряхивая сверкающие на солнце капли воды, выходят они на берег, взрывая песок десятками тысяч сапог и подков.
Тысячи степняков идут на Литву, но некому остановить проклятое богом племя, вышедшее еще триста лет назад из никому не ведомой поганой земли Тартар…
Александр Казимирович размежил веки, когда раздался стук в дверь, и с трудом проговорил:
— Войдите…
На пороге показались двое: смоленский наместник Станислав Петрович Кишка и дворный маршалок Михаил Львович Глинский.
Кишка был заспан, нечесан, в кунтуше, надетом поверх нательной рубахи. Глинский стоял в легком нагруднике, с перевязью через плечо, с саблей на бедре.
— Проходите, Панове, — промолвил король и чуть пошевелил пальцами левой руки.
Глинский, звеня шпорами, твердо ступая, тяжело опустился на скамью, зажав саблю в коленях. Кишка опустился рядом, пройдя мимо кровати тихо, благолепно, неслышно.
— О чем поведаете, Панове? — спросил Александр Казимирович, хорошо зная, с чем они пришли, но в глубине души надеясь на чудо.
— Бити-Гирей-султан и Бурнаш-султан подошли к Слуцку, государь, — громко, отчеканивая каждое слово, ответил Глинский.
— Сколько у них людей? — тихо выдохнул больной.
— По тумену у каждого, государь, — так же тихо, в тон королю, ответил Станислав Петрович.
Александр закрыл глаза. После долгого молчания произнес устало:
— В полдень собирайте военную раду, панове.
Кишка и Глинский ошибались, сообщая королю, что два татарских тумена пришли в Литву. На самом деле их было три. По стародавним законам великого хана Темурчина[10] в каждом тумене было десять тысяч всадников. Они шли в строгом порядке, разбившись на десятки, сотни и тысячи. Два тумена стремительно двигались к Лиде, а третий, рассеявшись, перебрался на Неман и, разделившись на мелкие ватажки, бросился грабить и жечь деревеньки, хутора и мызы.
Страх напал на посполитых: казалось, вся Литва уже захвачена погаными, потому что со всех сторон, с разных концов Великого княжества неслись вести о татарских бесчинствах и погромах.
Между тем двадцать тысяч всадников с бесконечными обозами и бесчисленным живым полоном подошли чуть ли не к самой Лиде, а головные разъезды, по словам бежавших под прикрытие замка людей, уже рыщут в трех милях от города.
* * *
Кишка и Глинский еще не успели покинуть башню, в которой находилась королевская опочивальня, как их окликнул постельничий Александра Казимировича:
— Панове, государь просит вас вернуться.
Молча переглянувшись, шляхтичи снова поднялись по винтовой лестнице.
Александра Казимировича успели приподнять на подушки. От этого вид великого князя стал еще более жалким — худые острые плечи, не прикрытые теперь одеялом, бессильно клонившаяся набок голова, прежде неподвижно покоившаяся на ложе.
— Станислав Петрович, Михаил Львович, — произнес он тихо, но твердо, — вернул вас для того, чтобы сказать: не нужен я раде, буду только помехой на военном совете, да и в прочих делах проку от меня не будет. Сейчас соберутся паны-потентаты и при них я вручу вам двоим все дела земские и государственные.
«Боится? — подумал Глинский. — Хочет с меня и с Петра спросить потом за все, что случится с государством? Или на самом деле не хочет мешать?»
«Почему я? — подумал Кишка. — Своего любимца Глинского король всегда выгородит, отвечать придется конечно же мне. Ан нет, батюшка, Кишка тоже не лыком шит — ничего не сделаю без совета со всеми панами. Как они приговорят — так и будет. Пойди потом найди виноватого. Все решали — всем и ответ держать. Со всех-то, поди, головы не снимешь».
Через малое время в покой вошли паны Заберезинский, Янович, Глебович, князья Дрозд, Жижемский, Озерецкий и после всех супруга больного — скорбная и безмолвная королева Елена Ивановна, дочь покойного великого князя Московского Ивана Васильевича[11].
— Королева Елена, вы все, панове, — произнес больной. — Собрал я вас, чтобы объявить мою волю. Из-за недуга не могу я более править государством и, пока не полегчает, все дела мои передаю в руки Станислава Петровича и Михаила Львовича. Пусть пан Кишка будет гетманом, а князь Михаил Львович — вторым воеводой. Оба они — мужи знаменитые, многоопытные — с делами земскими и государственными управятся и без меня.
Собравшиеся молчали.
Кишка заговорил негромко и благолепно:
— Волю твою, государь, будем исполнять соборно, всей радой. Ум, говорят, хорошо, два — лучше, а наилепше, когда множество самых светлых голов Великого княжества купно обдумают твое государское дело.
Паны-рада одобрительно загудели.
Александр Казимирович смежил очи, сжал губы. После недолгого молчания продолжил:
— Меня же, паны-рада, и королеву Елену Ивановну отправьте в Вильну. Немедля.
«Больной-больной, — подумал Глинский, — а все еще добре разумен». Не ответил Кишке, будто не слышал, о чем тот говорил, а сказал, что сам хотел.
— А быть ли в полдень раде, государь? — спросил Кишка.
— Теперь это не мне решать, — устало откликнулся Александр Казимирович.
Кишка вопрошающе взглянул на присутствующих.
— Ратные дела остаются, даже если уезжает великий князь, — сказал Глинский, глядя в лицо Александру Казимировичу, не спрашивая раду, а утверждая, напористо, надменно.
— Стало быть, соберемся в полдень, а до того проводим государя, — раздумчиво проговорил Кишка и снова оглядел панов-раду, словно вопрошая: «То ли я говорю, ясновельможные? Так ли?»
Больного государя собрали споро. Пока каретники и конюхи ладили королевский выезд, вперед на Виленскую дорогу ушли конные разъезды дворцовой стражи и малый обоз со скарбом, кухонными и дорожными припасами.