Герберштейн, вспомнив ночлеги под открытым небом и всеконечные шкоды приставов, вспыхнул:
— Да я тебе, боярин, их обоих за одного Николая отдам!
— Не шутишь? — спросил Оболенский, будто бы не веря немцу. — Где это видано — за одного слугу двух давать?
— Так, стало быть, возьмешь?
— Ну, если не шутишь, — давай.
За сим и согласились.
Весна в том году выдалась на редкость дружная. После необычайно снежной зимы прилетели вдруг мягкие, ласковые ветры, а еще до них несметные стаи грачей.
Немецкие послы засобирались в дорогу.
В ночь на 8 апреля — в канун Иродиона Ледолома — над Смоленском повис густой туман. К утру он осел, окутав город душной сырой пеленой, а к полудню рассеялся, разогнанный потоками не по-весеннему теплых ветров.
Многоопытный путешественник Герберштейн, намеревавшийся именно в это утро покинуть Смоленск, не на шутку разволновался и распорядился отложить подготовку отъезда.
— Пойдем, Николай, — позвал он Волчонка, — посмотрим, что делается вокруг.
И быстро направился к крепостной стене. По пути сетовал раздраженно:
— Сани — поздно, телеги — рано, верхом — поклажу придется оставить в Смоленске. Ума не приложу, что делать?
Когда собеседники взошли на крепостную стену, сразу же убедились в правоте посла: хорошо было видно, как вконец почернел на Днепре лед, потрескался, вздыбился и быстро шел вниз по темной вешней воде, вытесняя ее из речного русла на закраины берегов. Бело-серые глыбы устремились к устью, заняв не только весь стрежень, но и быстрины возле высокого правого берега, выплескивая талые воды на противоположную низкую сторону. Не более чем через час, прямо у них на глазах, когда разбухшие от растаявшего снега ручьи и речки, все более ускоряя бег, ринулись со всех сторон к Днепру, когда с деревьев, ломая ветви, стал оседать и обрушиваться плотный мокрый снег, когда поля, луга и болота начали превращаться в необозримые озера с маленькими островками кустов и деревьев, они поняли, что началось не просто половодье, но — наводнение.
Вокруг смоленских крепостных холмов воды было не столь много, как в отдалении, там, у горизонта, где небо падало в воду, казалось, возможно пройти только на корабле, однако проложенные рядом с крепостью по высоким гатям дороги еще не были залиты водой, и можно было рискнуть, взяв с собою и коней, и телеги.
Так и сделали. Но, добравшись до Троицкого заднепровского монастыря, поняли: телеги придется оставить в обители.
Николай разыскал настоятеля и попросил у него лодки и монаха-проводника, который помог бы провести их караван на восток, доколе не схлынет весенний паводок.
Настоятель согласился, выпросив у послов три рубля на поправку ветхой обители, и дал им три лодки-плоскодонки с низкой осадкой и широкими днищами.
А дальше пошли такие муки, каких никто из них доселе не знал, — все они стали товарищами по несчастью. Одни вели в поводу коней и перебредали, а то и переплывали вместе с ними через озера, богачи и речки, заполненные не растаявшим до конца льдом и снеговой водой. Другие, в кровь растирая ладони, били по воде веслами, а выйдя на мелководье, или толкались шестами, или шли по колено в воде, вытягивая плоскодонки бечевой. Там, где можно было поставить гати или соорудить наплавные мосты, дружно брались за топоры и лопаты и шаг за шагом пробивались вверх по течению к далекому Дорогобужу.
На второй день пути случилось несчастье — граф Нугарола, толкнувшись шестом, потерял равновесие и упал в воду. Падая, он ударился головой о подвернувшуюся корягу и без крика пошел на дно.
Николай — из-за своих юношеских странствий в земле куршей — был среди свиты имперских послов едва ли не лучшим «мореходом». Он мгновенно прыгнул за борт, вытащил потерявшего сознание Нугаролу, ловко раздел его, завернул в теплые одеяла и уложил в самую сухую лодку. Герберштейн дал Нугароле флягу вина, и тот вскоре заснул, время от времени вздрагивая во сне и твердя что-то невнятное.
Вечерами, обнаружив возвышенность, путники выводили на берег коней, обтерев, укрывали попонами, а сами, отыскав сухое место, рубили лапник и валились спать, не чувствуя ни рук, ни ног. Если же в пути встречалась чудом уцелевшая, не залитая водой хижина, их блаженство было превыше неги на королевских перинах.
Через десять дней вода начала спадать, и к этому же времени путники добрались до Вязьмы. После недолгого отдыха, получив телеги, тронулись к Москве.
Дела семейные и государственные
26 апреля 1526 года цесарские послы увидели Москву. На взгорке, справа от дороги, на изукрашенных богатыми сбруями и попонами лошадях восседали нарядно одетые всадники. Впереди прочих выделялся седобородый всадник на белом аргамаке, показавшийся послам знакомым.
Цесарцы вышли из кареты, кою, по велению Василия Ивановича, получили они в Можайске, и пересели в виду встречавших их московских вельмож на коней верхами.
Подъехав совсем близко, и Герберштейн, и Нугарола узнали в белобородом почтенном старце доброго «своего попутчика дьяка Семена Борисовича Трофимова. От этого послы почувствовали радость доброго предзнаменования и, не чинясь, первыми слезли с коней. Увидев это, и дьяк Семен медленно слез с коня и степенно пошел немцам навстречу.
Поклонившись друг другу, старые знакомые разговорились о здоровье государей, о собственном здоровье, о тяготах проделанного ими пути.
Затем дьяк Трофимов перешел в карету к цесарам, и многолюдный пестрый кортеж двинулся в город.
Цесарских послов разместили в доме дьяка. Здесь они перешли на попечение его многочисленных слуг, а Николая определили с дороги отдыхать, ожидая, когда его призовут, буде понадобится за каким делом.
Однако отдыхал он всего одну ночь. Утром в отведенную ему горенку пожаловал некий человек. Перекрестившись на пустой угол, сказал гнусаво, еле понятно:
— Флегонт Васильевич велит пожаловать к нему, не мешкая.
И, не дождавшись ответа, пропал за дверью — будто его и не было.
Когда Николай переступил порог избы, он застал дьяка одиноко сидящим в красном углу под иконой Егора Победоносца. Флегонт Васильевич сидел, подперев щеку рукой, и, увидев Николая, не встал и не улыбнулся, как бывало прежде, а только чуть кивнул и повел рукой обочь себя: садись, мол.
Николай поздоровался и сел, куда указали.
Так и сидели они недолгое время молча, с интересом разглядывая друг друга. За двенадцать лет, прошедших со времени их последней встречи, Флегонт Васильевич сильно поседел и ссутулился. Однако не эту перемену заметил Николай прежде всего — совсем иными стали глаза государева дьяка: не было в них прежней чистоты и радости, а лишь усталость и затаенная боль, и, наверное, от этого более всего казался Флегонт Васильевич старым и согбенным.
Флегонт Васильевич тоже отметил, что Николай во многом переменился: стал шире в плечах, посуровел лицом, борода хоть и невелика, но подстрижена аккуратно и густа в меру, словом, все честь по чести.
— Ну, гостенек дорогой, — тихо проронил Флегонт Васильевич, — помиловал Господь, довелось свидеться. А ведь много воды за двенадцать-то лет утекло. Да и одной ли воды?
И по тому, как были сказаны эти простые слова, понял Волчонок — не о воде, о крови пойдет разговор. Сурово поглядев на дьяка, Николай положил руки на стол, сцепил пальцы и, вздохнув, спросил хмуро:
— Для чего звал-то, Флегонт Васильевич?
— Хочу о многом порасспросить тебя, Николай, и многое сказать, если заладится наш разговор.
— Ну что ж, спрашивай.
— Скажи мне, почему ты господина твоего Михаила Львовича воеводе Булгакову головою выдал? Или ты лицемерно любил его? Или выгоду какую себе искал?
— Любил я его нелицемерно и корысти никакой не искал. И когда к воеводе Булгакову ехал, не о том думал, что по вестям и гонца встречают, но более всего радел за русское войско, которому измена Михаила Львовича великий вред и многие беды могла принести.