Анисья попала в дневную суету. Неумолчно гудели моторы на кормокухне, слегка покачиваясь, катились вагонетки подвесной дороги, доярки задавали коровам корм. И еще тоскливей стало Анисье. Каждый делает свое дело, всё движется, стучит, работает, а она не знает, куда себя деть, одно у нее теперь будет дело: сиди и сиди ночами на табуретке.
— Иль забыла что? — Анисья оглянулась и увидела деда Мирона. Он шел с артелью землекопов рыть котлован. — Пойдем с нами. — И протянул ей лопату.
Над котлованом высилась стрела самодельной подъемной лебедки. Анисья спустилась вниз и встала рядом со скотником Камышевым. Управляться с лопатой ей было нетрудно, и Камышев, едва успевавший за ней копать землю, даже пошутил:
— Тебе, баба, в землекопы идти, а ты по базарной части вдарилась.
Он сказал и тут же раскаялся. Анисья так зло взглянула на него, что он предусмотрительно отступил в дальний угол.
Дед Мирон, помимо своей основной колхозной нагрузки члена ревкомиссии, выполнял много других обязанностей: чинил сбрую, помогал бригадирам принимать от трактористов вспаханные поля и порой оказывался сам в положении бригадира, когда надо было что-нибудь сделать, очень срочное, причем найти для выполнения этой работы, как ом говорил, «нутренний» резерв. Такой работой оказалось рытье котлована под жижеотстойник. Конечно, на общем фоне большого колхозного хозяйства жижеотстойник вряд ли требовал, чтобы о нем специально докладывать председателю колхоза, но дед Мирон считал всякую работу главной и в обед направился к Копылову.
— Еще денька три-четыре, и отстойник, Семен Иванович, выкопаем.
— Ладно, ты сведения давай животноводу.
— Можно и так, — согласился дед Мирон и продолжал: — Сегодня Анисья Олейникова сама в котлован пришла. Хорошо работает.
— Анисья? — удивился Копылов. — Ну что же, так тому и дальше быть. Пускай работает.
Дед Мирон помолчал.
— Как там у Елизаветы Васильевны с Дегтяревым — не слыхать?
— А это, дед, к ревкомиссии не относится, — сказал неожиданно рассердившись Семен Иванович. — И скажи, пожалуйста, всё тебе знать надо!
— А как же? Мне мой Петяй покою не дает. Что, да как, да почему? Ладно, можешь не говорить. Прощай, председатель! — Но, как бы вспомнив что-то, вернулся от дверей. — Сколько раз я тебе говорил — без весу сено не отпускать! Еще раз увижу, обязательно акт составлю. Тут, брат, хочешь, не хочешь, а отвечать придется…
Анисья и сама бы ушла из ночных сторожей. Быть весь день одной дома, а потом всю ночь одной на ферме она не могла. Но находиться в бригаде землекопов, куда ее взял дед Мирон, было тоже не по душе. Ей было трудно работать рядом с людьми, хорошо знавшими ее горе. Одни высказывали свое сочувствие, другие открыто, не стесняясь говорили, что она сама во всем виновата, третьи не прочь были подшутить над ее неудачной попыткой связать свою судьбу с Юшкой. Тогда она попросилась в карьер, где добывали для дороги песок и гравий. Карьер находился в трех километрах от Шереметевки. Он был открыт для всех ветров, и ничто не защищало там от зимней стужи. Но работа в карьере имела одно преимущество, ради которого Анисья готова была каждый день ходить за три километра и проводить весь день на холодном ветру. В карьере работали совсем не знавшие ее колхозники соседнего хутора, и это давало возможность Анисье быть на людях и в то же время наедине с собой. Правда, вскоре в карьере появился дед Мирон, которому после рытья котлована было поручено наблюдение за добычей песка и гравия, но он не заговаривал с ней об Ольге, больше интересовался ее выработкой, чем семейными делами, и через несколько дней она уже радовалась, что в зимние сумерки шла домой не одна, а с попутчиком.
Зимним полднем карьер выдал последние возы гравия для дороги, и Анисья вместе с дедом Мироном возвращалась в Шереметевку необычно рано. Стоял ясный безветренный февраль. На солнце у придорожных кустов слегка подтаивало, и снег в степи отливал радужной расцветкой. Дед Мирон был очень доволен, что карьер хорошо справился с заданием, советовал Анисье денек-другой отдохнуть, обещал даже подыскать подходящую работу, а потом неожиданно спросил:
— Суд тебе когда будет?
— Не знаю.
— Эх, Анисья, в какое время неладное с тобой случилось! Слыхала, канал уже готов, с весны воду на поля дадут, на ноги колхоз становится, а ты куда вдарилась? Вот всегда так получается: подождем, да со стороны посмотрим, а на деле выходит, — ждать, да со стороны смотреть всё одно, что в другую сторону идти.
— Хотелось получше жить.
— А другим иль не хочется? — спросил дед Мирон.
— Каждый за себя.
— Это всё равно, что никому! Об общем забыл — себе хорошего тоже не жди. Ну, что вот ты от своей торговли получила? Небось, думала, тысячи будут, куда там сравниться с ними колхозным трудодням, и спину в поле не надо гнуть и деньги вон какие! Легко да богато! А вышло что? Где деньги твои? Одни долги! Еще какая прибыль? А с дочкой, иль не вижу, как чужие живете. Теперь вот суд будет. Здорово разбогатела! Потеряла, что имела! Да что я тебе объясняю, сама знаешь. Только не всё знаешь. Что плохо — постигла, а в чем настоящая радость — неведомо тебе еще.
— Да замолчи ты, дед.
Но замолчать дед Мирон уже не мог. Он любил пофилософствовать, а тут к тому же почувствовал, что задел Анисью за живое, и каждое его слово бьет прямо в цель.
— А настоящее счастье, оно, знаешь, в чем? В работе. В согласии! Только это тоже надо понять! Счастье, оно, как и горе, сердцем постигается…
Но последнее наставление Анисья уже не слышала. Она метнулась к обочине и напрямик, через поле, зашагала к своему дому, кажущемуся издали врытым в снег.
48
Оленька была очень удивлена, когда, вернувшись из школы, ома застала дома мать.
— Ты уже с работы?
Она спросила это так, как спрашивают ребят, когда те слишком рано приходят из школы.
Они больше не ссорились, разговаривали, ели за одним столом, ми каждая как будто жила своей особой жизнью; Анисья — работой в карьере, Оленька — школой, юннатовским кружком, где попрежнему и пока что безуспешно юннаты искали способ заряжать большие сифоны, и ни слова между матерью и дочерью не было сказано о бегстве в Ладогу. Они были чужими друг другу, хотя для каждой было бы счастьем, если бы вдруг рухнула стена настороженности и непонимания, которая разделяла их. Они боялись высказать свои чувства, скрывали их за внешней сдержанностью. Анисья считала, что дочь ее бросила, Оленька не могла забыть встречу у следователя и считала, что мать ее прогнала. Они жили настороженно, и больше всего боялись открыть друг другу свое сердце. Но именно сейчас бегство от матери казалось Оленьке таким наивным и глупым, что порой она даже не могла объяснить себе, каким образом она могла так поступить. От чего и от кого она бежала? От позора, от Юшки? Но разве можно уйти от позора? И, убежав от Юшки, разве она не сделала еще хуже? Ведь ее бегство не разлучило, а скорей сблизило его с матерью. Нет, ей надо было поступить совсем иначе. Остаться дома и сделать так, чтобы ушел Юшка. И не обижаться на мать, не стыдиться ее, а убедить ее в том, что нельзя жить так, как хочет жить Юшка.
Оленька видела, что мать старается меньше бывать дома, не занимается домашними делами, и она взяла хозяйство в свои руки. Готовила, покупала что надо на базаре. А мать точно не замечала всего этого, предоставив Оленьке полную свободу. Анисья жила так, как будто была в гостях у дочери и скоро уедет далеко и надолго. В эти дни ее всколыхнуло, вызвало у нее интерес лишь одно событие. Следователь задержал Юшку. Помогло письмо. Хитер Юшка, отправил письмо с поездом, а не сообразил, что почтовый приходит в два ночи, и по штампу сразу узнали, что искать его надо в двух-трех станциях от Шереметевки. Задержали, даже не успел все деньги прогулять… Анисья была рада одному: пусть Юшка втянул ее в свои темные дела, но она не связала с ним свою жизнь, он не стал отцом Оленьки. Впереди всё же был какой-то просвет.