Филатовна разорвала старую занавеску.
— Самое первое гляди, чтобы онуча не сбилась: мозоль наживешь — походу конец, — поучал Савелий. — Ставь ногу.
Я под его надзором обулся. Лапти оказались легкими и поскрипывали. Старик был рад, что пришлись впору.
— Тверды — не беда, живо обобьешь о камни, и нога спать будет. Опять же вода, если зайдет, то тут же и выйдет. А теперь ложись: не отдохнешь, не ходок из тебя.
Я был рад заснуть и не думать о крючке, но ворочался и встал рано, чтобы уйти, не потревожив стариков. Однако Савелий поднялся, сославшись на старые кости, которые не дают покоя, налил мне молока и посоветовал:
— Не скачи, пристанешь скоро, найди палку — все помощь. Да к Худяковым заверни, накормят.
Утро оказалось чистым. Край неба над Урал-Тау сиял, а воздух был таким свежим, что стало вдруг легко и радостно. Я побежал берегом пруда, обивая капли с травы. Над прудом курился легкий туман. На воде виделись морщинки от павших поденок, легких, как пушинки. Появилось целое облако комаров и мошкары. Сломил ветку и стал отбиваться.
Возле устья Тесьмы застал восход. Солнце поднялось над Урал-Тау, залило светом долину. Мокрая трава заискрилась. Вдруг из этого радужного царства с треском выломился рябчик и, сложив крылья, упал неподалеку. Я хорошо был знаком с повадками этой птицы и дал крюку, чтобы попусту не тревожить затаившийся выводок. Шел берегом среди темных елей, пронизанных солнцем, словно прошитых парчовым узором. Кое-где через речку висячими мостами перекинулись березы. Быстрое течение гнуло их ветви. Листья кувшинок словно кланялись мне. В заводинках крутились гольяны, иногда проплывали, словно простреливали воду, мелкие хариусы, а в одном месте из-под камня высунулся широкоротый пятнистый налимчик. Хотелось поближе с ним познакомиться, но я торопился: надо было по холодку пройти побольше. Вскоре показалось открытое место — трасса, а за нею мост.
Постоял на мосту, поглядел на кулика, который бегал по отмели, послушал отрывистый крик иволги: «Туда ли идешь? Туда ли идешь?..»
За поворотом — поворот. Все вперед, все вдаль бежит дорога, все выше в горы птичкой-подорожником манит: скок-поскок с кочки на камень, с елки на сосенку — айда за мной. По краям дороги ручейки-говоруны: хлебни пригоршней — сласть, плесни в лицо — отрада, и дальше ступай. А вот курумы широкой полосой, рекой каменной с хвойными берегами между высоких гор залегли. Откуда взялись они и застыли в вековой неподвижности?
А дорога бежит. И будто слышится скрип телег, накат саней с коробами, в которых уголь накрыт рогожами. «Н-но!» — мужики бородатые в зипунах, подпоясанных кушаками, руками машут. Свистят кнуты, тянутся из последних сил сивки, рыжки да савраски, заходятся в одышке, екают селезенки, падает с губ пена на дорогу. А она бежит, и конца ей нет.
Когда все было? Может, дедушка помнит? А может, еще его дедушка? Далеко-далеко, у Ицыла-горы лес дроворубы валили, угольщики жгли в печах да в кучах уголье, возчики везли на завод. Старый завод, старая дорога. Нет-нет, да и теперь попадется еще лошадиный череп на обочине, остатки колеса, обломок оглобли или съеденный ржой санный полоз.
Дорога долгая, чего в ум не падет, все переберешь, что было да что услышалось долгими осенними вечерами от охотников-баюнов.
Жил да был будто в том заводе, куда уголье возили, Агафон-удалец. При кричном деле состоял — крицы проковывал — это, понимать надо, железо такое в старое время делали, плющили его в полосы, а из полос на потребу шло: топор, лопату, а хоть бы и литовку — тоже взять негде. Работа была адова — угорали так, что за ноги за руки вон выносили. А начальство ходит, и что не по губе пришлось — в ус да в рыло. Ну, Агафон-то раз и говорит работным: какие вы, дескать, есть люди на земле русской, что бьют вас боем, а вы лишь утираетесь. Начальство услыхало, да и к Агафону по той же дороге заехало. Не поглянулось мужику, взыграла душа — сгреб он начальство в охапку. Работные глядят: что дальше будет. А он, Агафон-то, поднес начальство к наковальне: посмотрим, дескать, много ли в нем духу — попугать хотел. А у начальства духу-то и с горсть не было, и вышел он из души, обмякли ручки-ножки. Из конторы тут же указ: три тыщи ударов, в кандалы да в острог. Лошадь от тыщи падала, а тут три. Пришли солдаты указ соблюсти — нет Агафона. Был — и нету.
Много ли мало ли времени прошло, а только начались тут дела дивные — стал появляться на горе Таганае человек, обросший весь, однако обличьем все же на Агафона схожий. А вокруг него работный люд начал собираться. Полиция бегает из конца в конец, из края в край, а захватить не может. С ног валится, только бы сохватать, вот он: цоп! — да с тем и останется. Агафон же удалец уж на другой горе, а вокруг опять народ. Полиция — туда, окружат, обложат, как медведя в берлоге, и давай сходиться. Сойдутся носом к носу, а посередке опять пусто. Хоть ревом реви, хоть волосы на себе дери, а не дается Агафон-удалец, да и только. Куда пропадал? Да не иначе как в гору. Ему молодцу-удальцу все ништо было. За горы стал похаживать. Вышел раз в широкую степь, в чисто поле — и схватили его. Руки-ноги заковали в железо: «Сказывай, где товарищи-дружки, ход твой тайный где, пошто неслышим-невидим, как вода сквозь пальцы уходишь?»
Привязали к кандалам веревку, другой конец на руку намотали и узлом завязали накрепко, чтобы не ушел, и в горы молодца-удальца ведут. Привели к Таганай-горе, видят: дыра. Думают: допытались. А он и говорит: есть на свете пять главных дорог: одна — на запад, другая — на восток, третья — на юг, четвертая — на север, а пятая — в завтрашний день. Я по ней хожу, а вам, говорит, туда недоступно, потому напрасно ловите.
Пока, значит, стража вертела головами за пальцем, куда Агафон показывал, очухалась: ни дыры в горе, ни Агафона-удальца, одно вервие в руке, да кандалы в траве. А по горам хохот пошел…
Я остановился против Откликного гребня, кричу. Ожидаемого эха нет — жарко и глухо. Исчезли комары и мошки. Появились слепни. Они с гудением носились вокруг и кусались через рубаху.
Подъем кончился. Дорога теперь шла ровно и пропадала далеко за поворотом. Кое-где на ней сохранился полуразрушенный деревянный настил, по краям его выжималась ржавая вода, стоки густо заросли осокой и камышом.
Вдали послышался лай, из-за поворота выбежали три собаки. До контрольного оставалось не менее километра, и шел я без лишнего шума, однако учуяли. Черно-белые лайки бежали навстречу. По голосу можно было ждать, что они очень злы. Среди лаек, живущих в лесу, попадаются сущие звери. Я бросил палку, ветку, которой отмахивался, и с замиранием ждал встречи.
Не добежав шагов сто, собаки сели, как бы предупреждая — дальше ходу нет. Я шел, лай прерывался рычанием. Потом они окружили меня: две спереди, одна сзади. Прижал руки к бокам и двигался медленно, избегая глядеть им в глаза — чего лесные собаки не любят — и уговаривал: «Милые, хорошие собаченьки…» И боялся оступиться — кинутся и разорвут. Чем меньше оставалось до контрольного, тем неистовее становились, свирепели, заходились лаем собаки.
Я надеялся, что кто-то есть дома, выйдет и уймет их, но никто не выходил. За оградой бродила скотина. А вот и дом почерневший, с крытой шатром тесовой крышей, проросшей зеленым мхом, три окна на дорогу. В открытые ворота виден травяной двор, вытоптанный посредине, телега с поднятыми оглоблями, старая деревянная колода. На крыльце старушка, очевидно, совсем глухая — на собачий рев даже не повернула головы. За домом огород, обнесенный жердями, едва видимыми из-за поднявшейся конопли и сныти, а в нем над картошкой — подсолнухи и журавль с веревкой, будто на привязи.
Стоило миновать дом, как одна из собак перебежала назад. Передняя пятилась, с рычанием уступая мне каждый шаг. Потом и она перебралась к подругам, и они стали отставать, повернули к дому, но еще несколько раз возвращались и, наконец, отстали совсем.
Лицо, шею и руки палило жгучим зудом — слепни искусали в кровь. Умылся холодной водой, разулся, постоял в ручье, перекинул лапти через плечо и пошел босиком, ступая то на горячие камни, то испытывая приятную прохладу в тени. До следующего контрольного было километров десять, и мне опять стало легко и весело.