Стою на берегу Ая. Дождь шумит, словно сыплется в воду зернистый озерный песок. Из-за хребта Уреньги выворачивает темно-синее зловещее месиво облаков. Его изнутри то и дело освещают высверки, и чуть спустя оглушительно гремит.
Не клюет, и давно бы пора уйти, но стою — неподалеку в кустах поет соловей. Все давно смолкли, а этот поет на изломе лета. Не ошалело, не по-весеннему, а спокойно мастерит колено за коленом. И эта песня похожа на вызов тому темному, что идет из-за горы.
Я промок, но уйти не могу — соловей держит как на привязи.
Может, также в блокадном Ленинграде симфония Шостаковича спорила с музыкой смерти.
УТКИ НАД ПРОСПЕКТОМ
Приехал в Ленинград во второй половине дня. Многолюдье закрутило, как щепку водополь. Оглушенный, растерялся. В метро хотел старушку вперед пропустить, да где там — под локти подхватило и понесло.
К другу детства приехал — давно звал. Ты, говорит Васек, позеленел, сидя там; мохом, говорит, покрылся; приезжай и погляди хоть, как люди живут.
Приехал, ищу иголку в сене. Все поспешают так что остановить и спросить совестно. А он, друг-то: попасть, говорит ко мне проще простого, дело это будто мягче репы. Вначале, говорит, на метро, потом троллейбусом потом на автобусе, потом мостик перейдешь тут и есть седьмой номер.
Зигзагами, кое-как добрался до проспекта Ветеранов. Кругом сияние огней. Которые, думаю про себя, можно и погасить. А дома там, обойдешь вокруг — отдыхать садись. Ищу, в котором друг живет, — нет седьмого номера. Ночь наваливается. Совсем пал духом. Между домами, как в пропасти, только месяц наверху. Над головой вдруг: свись-свись-свись… Не выдержали, думаю, нервы, тронулся: крякаши блазниться стали. Задрал голову, а между домами, и верно, как в ущелье — утки летят. Совсем ничего не пойму. Вышел за дома, речушку увидел, через которую тот самый мостик перекинут. А в речушке месяц колыбается, плеск, кряк и хлопанье крыльев. Всмотрелся: мать моя! Уток, что в садке, набилось, аж дух перехватило, будто Марьино болото или Халитова курья, когда пролетная утка валит. А там, где птица, я свой человек. Живут, думаю самим ступить негде, а уткам место находится. Мало того, как понял, извлекают из сожительства пользу. Бредет с работы человек, заверченный людоворотом, остановится на берегу дух перевести, покрошит утке хлебушка, и душой отдохнет, и утка довольна.
И от этого лада вознесся я, братцы мои, в мыслях, и представились озерки, речки да калужины на всей нашей земле-матушке. И утка тут плавает с гусем, и кулик по бережку бегает, и вальдшнепишки по аллее гуляют, рябчики в лесопарках гнездятся, тетерева бормочут в березовых колках, глухари…
Может, так и случится, ведь все зависит от человека, от нас с вами, братцы.
А седьмой номер, и правда, как мостик перейдешь, тут и есть, только я его не с того торца разглядывал.
КАЙ
В середине октября я возвращался домой, набрав на вырубке поздних опят. Притомился, сел у дороги и снял рюкзак. Расправил плечи и предался благостному состоянию покоя, какой разлит в теплом воздухе, в глухой тишине, в колее с прозрачно-черной водой, накрытой палым листом. Деревья осыпались, и сквозь голые ветки купоросно сквозит небо, обещая скорые холода.
Вдруг на дорогу выбежал пегий спаниэль, поднял ушастую голову, повел носом, увидел меня и замер. По беспокойству в глазах, по лапам с нависшими корками грязи, впалым бокам и шерсти, свисавшей макаронами, нетрудно было предположить, что он заблудился и не первый день в лесу.
Спаниэль сделал шаг навстречу и остановился в выжидательной позе, разглядывая меня и стараясь, видимо, прикинуть, на что в этой встрече он может рассчитывать.
Я знал несколько случаев, когда оставленные в лесу охотничьи собаки неделями искали хозяина, избегали встречи с незнакомыми людьми и гибли в конце концов от истощения.
Спаниэль сделал нерешительно еще два шага.
— Иди, дурачок. — Я постарался придать голосу приветливость.
Он несмело подошел, пошевелил обрубком хвоста, склонил голову, наблюдая за мной исподлобья.
— Что, братец, лес не кресло перед телевизором? Ну что ж, давай знакомиться.
Развязал мешок и предложил остатки от обеда.
Несмотря, видимо, на мучительный голод, он не хватал кусков и не давился, что укрепило догадку о комнатном воспитании и строгой выучке. Съел все, подобрал крошки, облизнулся и лег рядом, положив голову на мое колено.
— Что ж мне с тобой делать? — спросил и получил в ответ взгляд, который можно было толковать как угодно.
Мы, помню, всегда держали собак, и, как правило, это были лайки. Простые неутомимые работяги, они и имена износили обыкновенные: Шарик, Дамка, Жулик… А этот аристократ, наверное, и кличку имел редкую и, испорченный квартирой, оказавшись в лесу, потерялся. Я перебрал десяток-другой собачьих имен, но он даже не повел ухом.
Брать домой чужую собаку не хотелось, но и прогнать теперь ее от себя, оставив в лесу, тоже не мог.
— Пойдем, там что-нибудь придумаем.
…На другой день стал собираться в лес и только тряхнул ружьем, спаниэль чрезвычайно оживился и, как привязанный, стал ходить у сапога. Я поддался соблазну встретить запоздалых вальдшнепов и взял его с собой.
Утро выдалось пасмурным, туманным. Спаниэль пошел хорошо: легким галопом, не далее чем на выстрел, пересекал канавы, ручьи, речки, несмотря на холодную воду, обшаривал мочажины, болотца, опушки, но они были пусты — вальдшнепы уже «отсыпали».
Между тем пошел дождь-ситник, туман сгустился. Мой пес намок, устал и поплелся сзади. Вскоре повалил снег, и спаниэль отстал. Пришлось ждать. Он подошел, лег и не захотел вставать. Его трясло.
«Эх, помощничек», — досадовал я. Однако делать было нечего, посадил его в рюкзак, накрыл голову клапаном так, что наружу высовывались только уши да нос, и повернул к дому. Ноша скоро нагрела спину до испарины. Тепло передалось псу, и он перестал дрожать.
А снег-лепень все падал и падал. Я тоже, подобно моему спутнику, готов был лечь и не вставать. В таких случаях крепкий чай — лучшее средство. Свернул к большой ели, снял ношу, достал топорик, и через пять минут под хвойной крышей горел костерок, шипели на закопченном котелке капли. Постелил штормовку и устроил спаниэля сушиться. Туман сгустился так, что терялось ощущение расстояния и объема. Прошел лось, и он показался не более косули, а мелькнувший рябчик, наоборот, не менее глухаря. На кустах висели капли, от котелка тек аромат чая. В такие пропащие дни особенно остро чувствуешь благо огня и живого существа рядом.
Сидим, чаевничаем, разговариваем. Собаки очень любят, когда к ним обращаются дружелюбно, приободряются, как бы желая понравиться.
— Колбасы хочешь? То-то любишь, когда угощают, а сказать не желаешь, как зовут — это уж невежливо.
Смотрит, крутит куцым остатком, поскуливает, будто знал, да вот только что забыл слово.
— А ну-ка, давай другой бок к огоньку…
Вдруг он приподнялся, затем стал оседать, как резиновая игрушка, из которой постепенно выпускают воздух.
Из тумана вышел охотник. Кивнул мне, стряхнул с кепки снег, протянул руки над костром и тут увидел пса.
— Кай?!
Спаниэль пополз за мою спину.
— Ваш? — спросил я и объяснил, где подобрал его и при каких обстоятельствах.
— Кай! Ко мне, ведьмин племянник! — Он достал шнурок и привязал собаку.
— Как же она оказалась в лесу? — спросил я. — Не гончая, не могла выйти из слуха в погоне за зверем и отбиться?
— Оставил. — Пришелец прикурил от уголька.
— Вы оставили собаку в лесу?
— Поспорил, что просидит сутки у брошенной рукавицы. Приказал сидеть, а сам домой. В соседях вечером свадьба — загулял, да и откатал четыре дня. А утром тесть по сено поехал, и я с ним — туман из головы разогнать.