И действительно, в ту же секунду к нему в дверь постучали.
– Можно на минутку? Я уж вас разбужу.
Мария Павловна притворила дверь. Она была, как всегда, чистенько одета и причесана.
– Что случилось?
– Да что, мамаша опять нездорова. Встанете – подите, взгляните. Я уж на станцию послала, где доктор этот живет.
Дмитрий Васильевич оделся и сошел вниз. Больная так же лежала на своей большой кровати, только теперь на одной подушке, низко и плоско. Глаза были открыты, рот еще ввалился, и один угол его слегка опустился. Все лицо, темное и маленькое, казалось еще темнее от белой наволочки. Дышала больная ровно и редко и была очень спокойна.
– Глотать ничего не может, – объяснила Марья Павловна. – Я давала молока – не может пить. Вот доктор приедет – скажем.
Доктор приехал только через два часа, в военной форме, молодой и робкий. Но он стал с необычайным рвением переворачивать и щупать больную. Лицо ее вдруг потеряло спокойствие, сделалось напряженным, угол рта еще больше опустился, и Дмитрий Васильевич услыхал какой-то тихий звук, не то мычание. Он постоял, подождал и вышел в столовую.
Доктор написал несколько рецептов. Сказал, торопясь, что это – удар, что он находит нужным применить искусственное питание, что он сам пришлет сейчас же, с обратным извозчиком, пептон и трубку, и стал пространно объяснять Марье Павловне, что с этой трубкой делать. Марья Павловна слушала его с внимательным и сердитым лицом.
Дмитрий Васильевич хотел спросить доктора, опасна ли больная, но не спросил, а просто дал ему денег, и доктор уехал.
К вечеру, действительно, привезли пептон, но очень мало. Доктор извинялся – у него больше не было – и обещал на другой день прислать больше. Марья Павловна все с тем же сердитым видом посмотрела на длинную трубку, взяла ее и пошла в спальню. Оттуда опять послышалось заглушённое мычанье или стон. Дмитрий Васильевич поднялся к себе наверх.
Эту ночь он спал плохо, и все ему казалось, что он главным образом боится, не приснился бы ему опять тот сон, – с мышью. Сон несколько раз едва-едва не приснился, но все-таки в конце концов Дмитрий Васильевич отогнал его, проснулся окончательно и сел на постели. Было восемь часов утра. Серый, сырой свет лился в окна. 1 Внизу, в столовой, Шадров встретил Марью Павловну. Она была аккуратно причесана, но румянец как будто побледнел немного: она, верно, не спала.
– Ну, что?
– Да все то же. Вот подите, загляните. Дышит спокойно. Только я, Дмитрий Васильевич, ей этого пептону лучше давать не буду. Что в самом деле! За что ее мучить? Это нехорошо.
Больная лежала опять так же, так же редко и ровно дышала, с открытыми глазами, такими темными, точно за ними была пустота, точно там кончался мир. Впрочем, и в комнате было темно от полуспущенных штор, от тусклого, серого дня. Голова лежала на подушке низко и казалась тяжелее, чем вчера, потому что глубже входила в подушку.
Дмитрий Васильевич к полудню пошел наверх и стал ходить там вдоль своих трех комнат – из спальни в среднюю, потом в пустую, потом назад. Тихий, упорный, безветренный дождь падал за окнами, и даже сквозь стекла чувствовалось, как сыро и промозгло там, под мокрыми, жалкими березами. Мокрая, черная ворона грузно села на ветку, хотела каркнуть, не собралась, тяжело зашлепала крыльями и улетела.
Дмитрий Васильевич прислушивался к мягкому скрипу своих сапог, к звукам внизу. Ему казалось, когда он останавливался, что он слышит снизу глубокое и редкое дыханье. Но он прислушивался внимательнее – и уже ничего не слышал.
Минуты ползли медленно и неустанно. Шадров прилег на диван и закрыл глаза. Не пойти ли вниз?
Но он уж был там и тогда думал: не пойти ли наверх?
Вот кто-то идет по лестнице. Ступени скрипят, – это Марья Павловна. У нее легкая походка, но сама она все-таки очень полная и грузная. Вот скрипнула последняя ступенька на повороте, – она всегда очень скрипить, – теперь Марья Павловна у двери.
Дверь тихо и широко раскрылась. Марья Павловна вошла, остановясь у порога.
– Дмитрий Васильевич, – произнесла она неторопливо, серьезно и внятно, – Анна Ниловна скончалась.
X
Около трех часов в тот же день Шадров ехал на станцию, чтобы купить там в лавке, поблизости, все, что Марья Павловна записала ему на записочке. Предстояли и разные другие хлопоты, более сложные, но Марья Павловна, внимательно взглянув на Шадрова, сказала решительно, что устроит все сама, а он пускай только съездит купить то, что здесь записано.
– Вы, пожалуйста, сейчас же возвращайтесь, прямо из лавки, – говорила она, громко сморкаясь и передавая ему белый клочок бумаги, где карандашом, крупно и криво, записала все необходимое. – Доктору только записку завезите, вот эту, в конверте, он пришлет свидетельство. Хоронить-то ведь здесь будем, в Рождествене?
Рождествено было большое село с просторным кладбищем, верстах в десяти.
– Да… пожалуйста, Марья Павловна, делайте, как найдете лучшим… И… нельзя ли проще, тише…
– Знаю уж, знаю. Поезжайте с Богом. Чтобы я сшить все к завтрему успела. Я ей сама хочу сшить. Я ей ведь все сама последнее время шила. Ну, и это… Поезжайте.
Опять черная грязь тяжело налипала к колесам. В тележке без рессор было твердо, тряско. Дождик не то шел, не то не шел; моросил, летел тонкими, острыми каплями и колол лицо. Шадров надел на голову капюшон непромокаемого плаща; ему было тесно и неудобно. Бумажку он держал в руке, боясь потерять.
Ехали мимо мелколесья, серевшего за сетью дождя. Болотные кочки были окружены топью. Спина у мужика, который правил, круглилась под коричневым, насквозь промокшим армяком. В канавах у дороги тоже стояла вода, лежали сучья и палки. Не собранный, уже побуревший, овес стлался по земле, ник и гнил. Тучи, беловато-серые, неспешно и низко проплывали над землей сплошным покровом.
Нашли лавку. У лавки, в грязи, стояло несколько телег. Босая баба, с подоткнутой розовой юбкой, закутанная, перепрягала лошадь и ругалась с мужиком, бородатым и важным, который стоял на соседнем деревянном крылечке, заткнув большие пальцы за пояс красной рубахи, смеялся басом и харкал. Бесхвостый петух, качая головой при каждом шаге, обходил грязь, стараясь не провалиться на своих распяленных, желтых чешуйчатых лапах.
Шадров по деревянной лесенке вошел в лавку.
Там было темновато, тесно, пахло кожей, ситцем, сыростью и дыханьем нескольких немолодых, бородатых мужчин. Мужик за вдавленным прилавком, с которого давно слезла краска, громко, грубо и весело кричал на двух робких баб, которые переминались над голубым шелковым платком, крутым, как лубок. Еще две бабы, совсем молодые, стояли в отделении, за кусками ситца, сложенными высокой горой.
– Вот… – сказал Шадров, – мне нужно… – Он не знал, дать ли список мужику или самому читать, а потом подумал, что лучше прочтет сам. – Вот кисеи мне нужно… широкой… шесть аршин.
– Сию минуту. Белой прикажете?
Дмитрий Васильевич купил кисеи широкой и узкой, каких-то лент, какого-то тифтику, потом нансуку, потом батисту, потом еще чего-то…
– И вот еще… туфли, – сказал он, с трудом прочитывая последнее слово записки.
– Туфли? Какой номер? Полуботиночки? Или с помпонцем?
– Я не знаю… растерянно проговорил Шадров. – Тут ничего не записано.
– Да вам для кого?
– Для… для мертвой, – с усилием сказал он. Приказчик вышел из-за прилавка.
– Для покойницы? Вот оно что. Пожалуйте! Для покойниц у нас особенные есть туфельки. Им ведь полусапожек не требуется. Парусинные для них. С вышивочкой желаете? Поменьше номер?
Он поставил на прилавок целый ряд туфель из серой парусины. Они все имели одно выражение – подслеповатое, покорное. Шадрову показалось, что он уже видит их надетыми на мертвые ноги.
– Вот эти… – сказал он торопливо, указывая на ближайшие.
Приказчик схватил их с готовностью.
Хотя они громко говорили о покойнице, никто из бывших в лавке не обратил на это внимания. Бабы с голубым платком отошли к окну и продолжали колебаться и спорить вполголоса. Приказчик, увязывая пакет и желая быть любезным, спросил: