Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Он приподнял за подбородок ее побледневшее лицо, испуганное и робкое, взглянул ей в глаза, и под его острым взором это лицо опять пояснело, сделалось почти прекрасным.

– Я ничего не знаю, я только помню, что люблю тебя, – сказала она тихо, с недетским выражением губ.

Он улыбнулся и нежно провел своей белой, худощавой рукой по ее волосам.

– Хочешь, поедем сегодня ужинать в Марбург, в горы? Здесь так жарко и душно от камней. Мы поедем часа в четыре, вернемся к десяти. Хочешь?

– О, как я рада! Только вдвоем. Ты знаешь, я отлично умею править. У меня был свой пони… Я сама тебя повезу, да?

– Хорошо, милая. А теперь поди, оденься. Нам надо выйти.

Она медленно встала, взяла руку, еще лежавшую на ее волосах, и поднесла ее тихонько к губам. Ей точно хотелось о чем-то попросить его, но она не смела.

– Что, Маргарет?

– Я пойду одеться… Это долго. А ты останешься здесь? Никуда не уйдешь?

Шадров рассмеялся.

– Да нет же! Я не выйду из комнаты. И смотри – дверь отворена! Чего ты боишься, когда я с тобою?

Она улыбнулась благодарной и виноватой улыбкой и вышла.

IV

Дорога, широкая и белая, лежала пока ровно. Было очень душно, жарко, хотя они уже выехали из города. Узкие тополи по краям дороги не давали достаточно тени; солнце ослепляло и жгло в просветы между ними.

Шадров и Маргарет ехали в Марбург, в крошечной, желтой двухколеске, запряженной таким же маленьким зверьком – коричневым пони с коротким хвостом и капризными ушами. Маргарет с радостной гордостью держала ременные вожжи и тонкий, длинный хлыст. Шадров улыбался, глядя сбоку на ее оживленнное и серьезное лицо, на прядь темных, с бронзовыми искрами, волос, кудрявившуюся из-под прямых полей соломенной шляпки. Ему опять думалось, что он любит ее до боли и хочет любить. Но почему до боли? Это не та боль, которая таится на дне всякого ощущения, всякой мысли – на самом последнем дне. Это другая боль, тревожная и покорная, боль от чего-то, еще не сознанного.

Бывает ли, может ли быть здесь, на земле, соединение несоединимого? А если желания его слишком дерзки, и пути слишком прямы и коротки? Если один из двух все-таки должен погибнуть?

В конце прямой дороги виднелась тяжелая, темная масса деревьев. Это начинался лес.

– Скорее, Маргарет, – сказал Шадров. – Там будет прохладно.

Она крепко натянула вожжи, и через несколько минут темная масса выросла, затенила солнце. Пахнуло холодом, почти сыростью. Лошадь пошла шагом. Они въехали в лес.

– Как это… страшно! – сказала Маргарет, поднимая голову. – Посмотри: я даже не знаю, хорошо ли.

Дорога сделалась узкой. Направо и налево, без просвета, без конца, были деревья – прямые, старые ели, такие непомерно высокие, что казались безвершинными. Внизу, на земле, между ними, сверкал мох, зеленый, ярко-прозрачный, как драгоценный камень. Ели, которые шли с обеих сторон дороги двумя ровными рядами, со своими замшившимися стволами, стройные и тонкие, точно малахитовые колонны, – вверху соединялись в узкий свод, и не было видно предела их рядам. Кругом стояла строгая, прохладная тишина. Лес был похож на готический храм – узкий и таинственно-легкий. Маргарет почувствовала это и сказала, понизив голос:

– Знаешь? Точно церковь. Нельзя говорить громко.

Они так и молчали почти все время и ехали шагом мимо зеленых и ровных колонн, под тихими сводами.

Но дорога в Марбург поворачивала направо, оставляя в стороне лес. И она сразу, хотя не круто, стала подыматься. По сторонам теперь были широкие, невысокие деревья и кусты. Налево они были выше, потому что росли на каменистой горе. Солнце свободно падало на дорогу, но здесь оно было не жгучее, только светлое.

Они опять ехали шагом. Дмитрий Васильевич говорил Маргарет об их жизни в Петербурге, о своей работе, о своих мыслях, о том, что счастья не будет, да и не надо его, такого, каким его всегда хотят, о том, как трудно, как страшно и как хорошо жить и думать.

– Любовь не для любви, Маргарет, – говорил он. – Любовь – это одно из средств выразить душу, отдать ее всю. Жизнь – связная, длинная цепь. Я люблю мои мысли, мою работу, потому что люблю, всегда любил тебя – и умею тебя любить – потому что любил их. Все – для одного, в разных проявлениях. Я не оставлю для тебя моей работы, и ты не оставишь своей. Я знаю, ты серьезно училась музыке, она тебе близка и понятна, как мне близко слово. Помнишь, что один раз говорил Поляков при тебе о музыке? Я не знал, можно ли соединить звуки с сознанием, как мы с сознанием соединяем слова. Но он сказал, что не для всей ширины сознания есть слова. Может быть, слова твоего сознания – слова музыки? Я уже думал об этом.

– Я тоже, – тихо сказала Маргарет. – Я давно думала… не это, а близкое к этому, тогда же, после слов Полякова. Я не смела с ним, но он мне очень нравится. Говорят, он удивительный музыкант. Один раз – я тебе не говорила? – я застала его у тебя, он тебя дожидался, но потом все-таки ушел. И мы тогда с ним долго сидели вместе. Он рассказал мне сонату Чайковского, последнюю. Именно рассказал. Я не сумела бы повторить, что он говорил, но потом я слышала эту сонату, и она мне показалась совсем другой, чем прежде, точно я ее во всю глубину поняла. Ты не знаешь меня, – я упорна, я умею работать. Впрочем, я ничего не могу сказать теперь о себе. Я другая – вот, как соната стала другая…

Шадров пристально посмотрел на нее, точно хотел убедиться, что это действительно Маргарет, сама, одна, и никто больше не глядит сквозь ее глаза.

Она подняла ресницы и тотчас же опустила их.

– О чем ты думаешь, Маргарет? – спросил Шадров.

– Не знаю. Я не сумею это выразить. Но я думала о том, что в любви… отчего… так много жестокости? Или нет, это не то, я ошибаюсь.

Дмитрий Васильевич улыбнулся.

– Ты не ошибаешься, Грета. Любовь только тогда любовь, когда в ней есть – все. Как же взять из любви жестокость? Ведь будет не все. Жестокость – тоже бесконечность. И то, что жестокость есть и должна быть в любви, опять говорит нам: мы любим друг друга не для друг друга, а для… Него, для Третьего, потому что если есть жестокость в моей любви – она не нужна ни мне, ни тебе… она Ему нужна, как всякая бесконечность.

Маргарет опустила вожжи и взяла его руку маленькой, горячей рукой. Он опять измерил мысленно всю их близость, опять ему стало хорошо и больно.

Отчего больно? Кто из двух должен погибнуть?

Каштаны пахли резко и тяжело. Желтые и белые цветы ползли по отвесным камням.

Вдруг Шадров взял вожжи. Лошадь остановилась.

– Посмотри!

Направо деревья и кусты расступились широко. Внизу, за обрывом дороги, была теперь долина, бескрайняя, ровная и ясная, в солнце. Сверкали, как стекло, длинные потоки, купы деревьев чернели пятнами, кое-где видны были дома, маленькие, белые, сжатые вместе. Это города, поселки. Го-генвальд – маленький и темный. С нижнего, дальнего края неба поднималась медленно большая, желто-сизая туча. Вся долина была синяя, без дыма, без пленки. Но простор от этой ясности не сделался близким и узким. Хотелось броситься туда, вниз, но не упасть, а пролететь до края неба, до сизой тучи, над этой ясной глубиной, на неустающих, широких крыльях.

– Я помню, – сказала Маргарет. – Ведь это та же самая долина, которая видна из санатории, только с другой стороны. Из Гогенвальда до нашей санатории всего два часа езды. Я помню вот эту черную колокольню, маленькую, острую. Она была там как раз против скамейки, где тогда… вы… Господи, уже целый год прошел!

– Только один год.

– Как странно, что мы увидели эту долину, ту самую, сегодня! Я раньше ни разу не вспомнила о санатории. Какая я тогда была… Точно в полусне жила. Но я тебя любила. И мы…

– Поедем! – вдруг сказала она другим голосом, точно вспомнив о чем-то, и взяла у него вожжи. Тень прошла по ее оживленному лицу. – Поедем, скорее! Будет гроза.

V

В Марбурге, наверху, стояло несколько экипажей. За столиками, под густыми и низкими деревьями, сидели немцы и пили пиво. Несколько англичанок, с девочками в белых платьях, скучая, смотрели вниз, на долину, которая открывалась и отсюда, еще более отошедшая, все такая же ясная.

108
{"b":"266040","o":1}