Я второпях написала письмо и оставила его Томфри для отправки.
17 марта
Дорогой мистер Уильямс!
С сожалением должна сообщить вам, что этим утром мое семейство уезжает из Чарльстона. Я вернусь только в середине мая. Наш поспешный отъезд не позволяет мне лично с вами попрощаться, о чем я очень сожалею. Надеюсь, что по возвращении в цивилизацию смогу вновь пригласить вас в наш дом на Ист-Бей. Думаю, вы нашли платок с его содержимым, сохраните его.
С теплыми пожеланиями от Сары Гримке.
Семь недель разлуки с мистером Уильямсом стали для меня настоящим мучением. Между тем я занялась устройством лазарета для рабов на плантации, разместив его в углу прядильни. Много лет назад здесь уже был лазарет, но потом пришел в запустение, и рабыня Пегги, пряха, приспособилась хранить на старых койках чесаную шерсть. Нина помогла мне отскрести один угол и собрать аптечку из лекарств, целебных мазей и трав, которые я выпрашивала или смешивала сама на кухне. Вскоре появились больные, да так много, что надсмотрщик пожаловался отцу, мол, моя лечебница нарушает работу на плантации. Я ожидала, что отец запретит лазарет, но он оставил все как есть, предупредив, правда, что у рабов найдется масса способов злоупотребить моей добротой.
Мама же едва не прикрыла эту лавочку. Узнав, что я провела ночь у постели пятнадцатилетней девочки с родильной горячкой, она закрыла лазарет на два дня, но потом сдалась.
– Ты ведешь себя неосмотрительно, – сказала она и добавила, почти угадав правду: – Догадываюсь, что тобой движет не сострадание, а потребность отвлечься от мыслей о мистере Уильямсе.
Вечерами от нечего делать мы с Мэри шили, пили чай или рисовали пейзажи, а Нина играла у моих ног. Все это происходило в душной гостиной при скудном свете из окон, занавешенных бархатными шторами цвета отцовского портвейна. Единственной отдушиной были прогулки верхом на резвом жеребце по кличке Хирам. Его мне подарили на четырнадцатилетие, и, поскольку он не подпадал под категорию раба, рабовладельца или красивого ухажера, мне позволялось просто любить его. Улучив минуту, когда можно было улизнуть из гостиной, я садилась на Хирама и, кипя изнутри, скакала галопом на бешеной скорости по полям и холмам. Свирепые ветры гуляли по лазурным небесам, жирные дикие утки мелькали в облаках. Заборы вдоль узких улочек были в жасминном цвету, источавшем сладкий и душный мускусный аромат. На этих прогулках меня охватывала та же пьянящая чувственность, что и в медной ванне, где я полулежала, откинувшись на спину. Возвращалась я обычно в сумерках.
Мама только раз разрешила мне написать мистеру Уильямсу. Второе послание, по ее словам, стало бы «вопиющей несдержанностью». Ответа не последовало. Мэри тоже не получала писем от суженого и ругала почту, поэтому я чрезмерно не волновалась, но каждый день спрашивала себя, увижу ли по возвращении мистера Уильямса и его улыбку. Вся надежда на колдовские чары пряди моих рыжих волос. Я не слишком отличалась от Подарочка, которая носила на шее древесную кору и желуди, хотя и не признавалась в этом даже себе.
Во время заключения в Белмонте я почти не вспоминала о Подарочке, но накануне нашего отъезда появилась пятнадцатилетняя рабыня, за которой я недавно ухаживала. Она излечилась от родильной горячки, но на шее у нее вскочили фурункулы. Увидев ее, я вдруг поняла, что нас с Подарочком разделяют не только мили. И не обстоятельства, о которых я говорила себе, и не моя поглощенность Ниной, не обязанности Подарочка, не естественный ход взросления. Была другая, все увеличивающаяся пропасть, и она появилась задолго до моего отъезда.
Подарочек
Вечером, когда семейство Гримке уехало на плантацию, а оставшиеся в усадьбе рабы разошлись по комнатам, матушка послала меня в библиотеку господина Гримке разузнать, за сколько могут продать меня и ее. Сама осталась за дверью – караулить Томфри. Я сказала ей, что опасаться надо не Томфри, а Люси.
Прошлой зимой приходил какой-то человек; он переписал, оценил все, чем владеет господин Гримке. Матушка видела, как он заносил лакированный швейный стол, раму для одеял и каждое приспособление для шитья в коричневую кожаную тетрадь, которую потом перевязал бечевкой.
– Если мы записаны в этой тетради, значит там указана наша цена, – сказала она. – Тетрадь должна быть где-то в библиотеке.
«Хорошая идея», – думала я, пока не закрыла за собой дверь. Тогда наша задумка показалась чертовски глупой. Вы не поверите, сколько книг у господина Гримке! И половина из них в коричневых кожаных переплетах. Я открывала ящики и рылась на полках, пока наконец не нашла книгу, перевязанную бечевкой. Усевшись за письменный стол, я открыла ее.
После того как меня застукали за преступной писаниной на земле, мисс Сара прекратила занятия, но приносила книги с поэзией – единственное, что ей теперь давали читать.
– Стихотворение можно быстро прочитать. Закрой дверь и, если попадется незнакомое слово, покажи его мне, и я шепотом произнесу.
Таким вот образом я выучила тьму слов. Некоторые, правда, невозможно вставить в разговор: «о-хо-хо, отселе, увы, божья роса». Но я все равно запомнила их.
Слова из кожаной тетради не годились для стихотворений. Почерк у того мужчины был ужасный. Я раскалывала слово одно за другим, добираясь до смысла, – примерно так, как мы разламывали голубых крабов из водопада, доставая мясо и расцарапывая пальцы в кровь. Но иногда получалось прочитать несколько слов сразу.
Город Чарльстон… Мы, нижеподписавшиеся… Для вынесения наилучшего суждения… личный инвентарь… Вещи и движимое имущество…
2 карточных стола красного дерева. . . . . 20,50
Портрет и адрес генерала Вашингтона. . . . . 30
2 брюссельских ковра и покрывала. . . . . . 180
Клавесин. . . . . . . . . . . . . . . . 29
В коридоре послышались шаги. Матушка сказала, что запоет, если надо будет спрятаться, но песни не последовало, и я продолжила изучать перечень на тридцати шести страницах. То шелка и слоновая кость, то золото, то серебро, но никаких Хетти и Шарлотты Гримке.
Наконец я перевернула последнюю страницу, там-то и обнаружились все рабы, как раз после корыта, тачки, молотка-гвоздодера и бушеля кукурузы.
Томфри, 51 год. Дворецкий, прислуживает
господам. . . . . . . . . . . . . . . . 600
Тетка, 48 лет. Повариха. . . . . . . . . . 450
Шарлотта, 36 лет. Швея. . . . . . . . . . 550
Я перечитала дважды – Шарлотта, моя мать, ее возраст, за сколько ее продают – и почувствовала гордость смущенной девочки, гордость за маму, которая стоила больше, чем Тетка.
Бина, 41 год. Нянька. . . . . . . . . . . 425
Синди, 45 лет. Горничная. . . . . . . . . . 400
Сейб, 29 лет. Кучер, домашний слуга. . . . . 600
Эли, 50 лет. Домашний слуга. . . . . . . . . 550
Мария, 34 года. Прачка, гладильщица. . . . . 400
Люси, 20 лет. Горничная. . . . . . . . . . .400
Хетти, 16 лет. Горничная, швея. . . . . . . . 500
Я гордо выпрямилась. Пятьсот долларов! Я погладила пальцем шершавые высохшие чернила, в восторге оттого, что они опустили слово «ученица», как четко было написано «швея» и что меня оценили дороже любой рабыни, кроме матушки. Я хорошо считала и сложила свои и мамины цифры. Нас оценивали в тысячу пятьдесят долларов. В тот момент у меня были шоры на глазах, как у лошади. Я улыбалась, словно это прибавляло нам веса, и продолжала чтение, чтобы посмотреть, во что оценивали прочих.